Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В этот день, 16 августа, Островский и Степан не отходили ни на шаг от него. Выло шесть часов вечера. «Не зажечь ли огня?» — спросил Островский у больного. «Зажгите». Это были последние слова Александра Ев-стафьевича, через полтора часа он тихо, незаметно скончался на руках друга. Островский оцепенело смотрел в самого себя, с ужасом удивляясь своему спокойствию и безразличию ко всему на свете. Впервые в жизни он до удивительной ясности увидел, узнал, как умирает духовно близкий человек и как холодная брешь открывается в оставшемся жить человеке, делая его уже иным, не прежним.

Потом был вынос и отпевание в кладбищенской церкви в Харькове; дорога в Москву, панихида в Даниловой монастыре, в той же церкви, в которой отпевали Гоголя; похороны в Петербурге, когда многотысячная толпа пропела на могиле любимого актера «Вечную память». Островский был разбит морально и физически и не поехал на похороны в Петербург. Со смертью Мартынова ему как-то и не хотелось туда ехать. И когда все же приезжал в Петербург и появлялся изредка в Александрийском театре, то всегда думал о Мартынове, с грустью вспоминал его слова, сказанные за несколько часов до кончины: «Доживу до весны, на год, не менее, уеду в Италию, а там опять за роли. Александр Николаевич новую пьесу вроде «Грозы» напишет…»

ГЛАВА VIII БУДНИ

Из северной столицы с ее величественными дворцами и площадями, широкими проспектами, прямыми как стрела улицами, низким небом с волочащимися тучами, сеющими мелкий дождик-ситчик, моросящую мглу; с Невой, многоводной, сильной в течении, заставлявшей невольно вспомнить пушкинского «Медного всадника» (как вспоминал он Пушкина и в Одессе, когда был там и его стихами передавал друзьям в письме свои впечатления о городе); из северной столицы с официальностью приемов и встреч, понуждавшей застегивать на пуговицы душу, он возвращался в белокаменную, добирался до своего Николо-Воробина, окидывал по привычке взглядом дом — не смотрит ли кто из окна, дома ли Агафья Ивановна, — и, с облегчением вздохнув, поднимался по лесенке наверх. В отъезде, на стороне он особенно явно чувствовал, как расположен он к домовитости, к своему углу, и его вскоре же тянуло назад, хотя прежнего дома уже не было. Что-то безвозвратно ушло из него, не было той прежней легкости, веселости, которую вносили в маленькие комнаты его друзья по «молодой редакции», не было и прежней счастливой хозяйки. Ганя стала молчаливее, как-то притихла, при разговоре отводила глаза в сторону, и ему было вдвойне тяжело оттого, что, все зная о его отношениях с Косицкой, она ни в чем никогда не обвиняла его, не устраивала ему сцен (да и не могла она этого делать по своему характеру), а страдала молча и кротко. Да, эта взвихрившая его душу, его жизнь любовь стоила ему и мук и унижений. Он и сам не знал, как это могло случиться, как отношения дружеские, шутливые перешли, у него по крайней мере, в чувство. Говорили, что Косицкая может свести с ума песнями, и это было похоже на правду, да еще ее женское обаяние, еще более сблизившая их «Гроза», рассказы Любови Павловны о годах своего детства и юности, протекших на Волге: как она просиживала ночи у окна над рекой, слушая песни бурлаков; как могла, если кто обидит ее, убежать из дому и мечтать на берегу Волги; как грезился ей рай, как проснулось в ней чувство любви, кончившееся тем, что ее любимый уехал в Сибирь, куда его послал отец по делам. Он впитывал в себя эти рассказы, волнующие своей безыскусственной простотою, поэтической свежестью языка, выразительного своими простонародными оборотами, слушал с жадностью художника, уже неравнодушный к ней как к женщине, зная, что все это не пройдет бесследно для него. И не могло пройти: рассказы Любови Павловны, голос ее, весь ее облик манили его, когда в воображении он видел свою Катерину, далекую и уже реальную.

А потом эти репетиции, премьера «Грозы» в Малом театре 16 ноября 1859 года, он и она наедине в этот сказочный вечер, опьяненные успехом, славой, влюбленностью друг в друга. Для него это было не мимолетное увлечение, он не мальчик и знает, что такая привязанность приходит редко. Он готов был для нее на все, говорил ей, что поставит ее на пьедестал, что она будет счастлива с ним. Но что-то недоговаривала она, даже и когда была с ним ласкова. Два года неопределенности, полускрытых встреч, фальшивого, тягостного положения перед Агафьей Ивановной, пока все не разрешилось самым жестоким для него образом. Косицкая отчаянно влюбилась в купеческого сына Соколова, ухаживавшего за нею настойчиво и смело, ходившего в первые ряды кресел на все ее спектакли. Соколов оказался ничтожным человеком, прокутив свои деньги, он стал обирать Косицкую, был нагл с нею. Жалость к ней мешалась у Островского с уязвленным самолюбием: кого она предпочла ему!.. Но ведь эта та самая «свобода чувства», о которой так много говорят и пишут, та «свобода чувства», которая так великолепна, когда не касается лично нас. И здесь Косицкая оставалась сама собою, не лукавила, а честно открыла ему правду, говоря, что, где есть любовь, там нету преступленья, так же искренне признавалась, что ей было бы Тяжело потерять его дружбу. И у него, пережившего эту мучительную и унизительную страсть, не оставалось ничего, кроме усталости и глубокой вины перед Агафьей Ивановной, которой он доставил столько мучений и горя.

Жизнь его по возвращении домой из Петербурга, других городов входила в свою обычную колею, забывались все неприятности, когда он, уединившись в своей маленькой комнате, усаживался за стол, наводил порядок на нем и, отодвинув в сторону ненужные бумаги, оглядев стеариновую свечку, наклонялся над чистым листом бумаги. Великая, целительная сила труд, что может быть славнее, почетнее имени труженика, и как несчастны те, кто не знает этого удовлетворяющего, спасительного во всех невзгодах жизни труда. Ему иногда даже было жаль людей, не знающих, как он, этого душевного освобождения от житейских тягот, ликующего по временам сознания художнической избранности своей, которая обеспечит ему известность и посмертную славу (он в этом был уверен), пока он не увидел, что никто не обделен призванием и преимущество каждого из нас может быть в благодатности дара, не в известности.

Со многими интересными людьми свела его жизнь, каждый из них самобытен, имеет то, чего он, Островский, не имеет (и в этом неповторяемость личности), ему легко, свободно в их обществе, но за этими людьми масса других лиц, более сложные человеческие отношения, духовные различия, сословные особенности, связи и отчуждения, океан — море беспредельное, имя которому Россия, русский народ. И он — в этой жизненной пучине. Где родился — там и пригодился. Где живешь, радуешься, страдаешь — там и утрачиваешь, оттуда же и черпаешь. Каждая его пьеса — это новые картины русской жизни, меняющейся, перешедшей черту 19 февраля 1861 года, невесть куда идущей. После «москвитянинской» «Не так живи, как хочется», начиная с 1856 года он каждый год писал по пьесе, а иногда две. 1856-й — «В чужом пиру похмелье», 1857-й — «Доходное место» и «Праздничный сон — до обеда»; 1858-й — «Не сошлись характерами», 1859-й — «Воспитанница» и «Гроза»; 1860-й — «Старый друг лучше новых двух»; 1861-й — «Свои собаки грызутся, чужая не приставай» и «За чем пойдешь, то и найдешь» («Женитьба Бальзаминова»).

Он не любит распространяться о содержании, тенденции своих пьес в разговорах. В письмах среди деловых сообщений, просьб он столь же деловито упоминает и о пьесах: когда будет готова новая, какая роль кому по плечу; он готовит «маленькую пьеску» «Свои собаки грызутся, чужая не приставай»; он пишет «вещь довольно большую по объему»; у него «начато очень серьезное дело»; сообщает «по секрету», что сочиняет новую пьесу; «посылает свое новое чадо»; говорит «об условиях», сколько ему удобно взять за лист и т. д. «Пьеса моя «За чем пойдешь, то и найдешь» не оправдывает своего заглавия: я написал ее затем, чтоб получить деньги, а денег за нее не получаю. Получил только задаток». Испокон в народе серьезное дело, доставшееся с трудом, скрывается за шуткой. Но он-то, Островский, знает цену своим трудам. По поводу запрещения Театрально-литературным комитетом его пьесы «За чем пойдешь, то и найдешь» он поднял свой не такой уж тихий голос и был услышан, вызвал сочувствие и поддержку своему возмущению. «Допустим, что моя вещь слаба», — писал он члену Театрально-литературного комитета, заведующему репертуарной частью петербургских императорских театров П. С. Федорову, и в скобках добавлял: «чего допустить никак нельзя», то есть нельзя допустить, что его пьесы могут быть слабы. Как хотите, принимайте это и за нескромность, но ему больше, чем кому-либо, известно, сколько душевных сил и чувств затрачивает он, чтобы его пьесы давали то, что должно давать искусство, — художественное наслаждение. Мыслей всякого рода — и прогрессистских, и умных, и либеральных, и обличительных — теперь везде высказывается довольно, но оттого они еще не покоряют людей, для этого надобно, чтобы они прошли через душу художника.

43
{"b":"231167","o":1}