Подхватив фату из нежного газа — измятого, пожелтевшего, едва не рассыпающегося и от этого великолепного, она приблизилась к зеркалу… Вот так выглядит Дикси, обрядившая себя для последней роли. Театр, конечно, театр… А то парижское платье, предназначенное для свадьбы с Алом, — из шелестящей лазурной тафты с узким декольте, доходящим чуть не до пупка, с золотым шитьем и алмазными стразами — разве оно было настоящим? Вряд ли. Просто реквизит из другого спектакля. Наверняка более веселого…
«Лишь только смерти дано подарить любви вечность», — прочла она еще раз письмо Клавдии, подчиняясь гипнотической власти ее слов. Все стало на свои места: не мелочная ревность обманутой влюбленной жаждала мести — Большая любовь, озарившая избранницу Дикси, молила о спасении. Ради нее, стремящейся к бессмертию, ради Майкла, запутавшегося в житейской пошлости, приговаривала себя Дикси к уничтожению… Но что-то было, что-то скрывалось под всем этим, на самом дне души, до которого теперь не добраться. Тяга к помпезной театральности наподобие той, что заставляла великую Сару Бернар репетировать свою смерть, лежа в заваленном цветами гробу? Или изначально, генетически (может, от самого Эрика?) заложенная в Дикси потребность самоуничтожения, которую, наверно, и называют черной кармой? А может быть, все же тайная вера в свое особое счастье, в мудрую длань опекающего ее провидения? Дикси сделала свой выбор, отрекаясь от жизни и Майкла ради Великой любви, и теперь ждала ответного хода высшего покровителя, который сумеет оценить эту жертву и наградит за нее — подарит Дикси все сполна: Микки, любовь, жизнь…
Она достала магнитофон и нажала кнопку. В бело-голубой комнате нежно запела скрипка… Маэстро Луи Карно услышал в этой музыке весеннее дуновение, ликование юного счастья… «Так, вероятно, писал ее Майкл, когда думал, что любит меня. Теперь он сочинит другой финал, с черными звуками, вороньем слетающимися к смерти».
Папку с нотами «Dixi de Visu» она положила у портрета Клавдии. Здесь, вместе с письмом, которое она сейчас напишет, ее найдет Михаил Артемьев, получив завещание. А может быть, раньше, прибыв на траурную церемонию…
Волнение, охватившее Дикси, перешло в крупную дрожь. Рыдание и смех подступали к горлу одновременно — так, очевидно, предупреждает о себе приближающаяся истерика. Стиснув зубы, Дикси собрала всю волю, призывая себя к холодному спокойствию. Только не думать о камнях, которые раздробят упавшее на них тело. Говорят, что брызнувший из расколовшегося черепа мозг похож на жидкое серое тесто. А одна престарелая парижская дива, сиганувшая в пролет лестницы своего шикарного дома, даже предусмотрительно привязала к лицу подушку, заботясь о том, чтобы выглядеть в гробу достаточно привлекательно.
«Мною некому любоваться. Похороны будут совсем скромными, и я ничего не имею против прикрывающей гроб крышки, — язвительно думала Дикси, стараясь разжечь злость. — А уж сколько будет роз! Наконец-то они придутся кстати». Дикси даже удалось засмеяться, вспомнив прячущегося за огромным букетом Курта Санси. «Здорово, что я не забыла упомянуть о непременном отсутствии портрета на собственном надгробии… Ну разве не забавно? До дрожи, до мурашек на спине. Почему ужасное так любит компанию пошлого или идиотски смешного? Наверно, оно торопится спрятать за их широкую неопрятную спину что-то по-настоящему ценное… Как Гамлет, философствующий над черепом Йорика…»
Почти успокоившись, Дикси села за резное бюро Клавдии и, чувствуя себя героиней из пьесы Шиллера — в пожелтевших кружевах и высохшем флердоранже, — обмакнула перо в фарфоровую чернильницу. Ее ни на секунду не удивило, что чернила оказались свежими, а гусиное перо — неизбежный реквизит к историческому спектаклю — хорошо очиненным.
«Я не оставляю портретов, неотправленных писем. Этот листок — единственное, что я хочу подарить тебе», — писала Дикси.
«Я люблю тебя, Микки. Со всей силой, данной мне в этой жизни. Наверно, эта боль и восторг, это пьяное слепое безумие и невероятно зоркая острота чувств, которые я узнала с тобой, и есть любовь. Моя Большая любовь.
Не уверена, что она осталась бы такой, сделай ты тогда в Москве лишь один шаг ко мне. Мы жили бы весело и, наверное, счастливо. Но счастье испаряет чувство, как тепло — аромат духов. Под житейским, мирным, уютным благополучием мы похоронили бы нашу избранную любовь, Микки. Надеюсь, ты понял это первый и поэтому оттолкнул меня.
Теперь я хочу «сыграть красиво», гордо уйти, разбив твое сердце. Ох, как мечтаю я о кровоточащем, истерзанном сердце, о рыдающей обо мне скрипке!..
Ты — большой мастер, Микки… Я хотела написать «мой». Я хотела бы твердить «мой» изо дня в день, за годом год — вечно, всегда, — мой Микки, мой, мой… Но ведь так не бывает. Так просто не может быть…»
Письмо не получалось, Дикси хотелось плакать, кричать, звать на помощь. Пусть придут, утешат, отговорят… Но лишь колебалось пламя свечей от дуновения нежных, едва касающихся этой жизни звуков — скрипка звала и молила о чем-то…
С портрета мудро и печально смотрела юная Клавдия.
«Прости, — обращалась к ней Дикси. — Твоим домом будет владеть другая, более счастливая. Русская женщина Наташа — добросердечная, голосистая и тоже голубоглазая. Она сумеет сделать память Майкла обо мне вполне переносимой, как боевое ранение, с которым можно жить, иногда хвастаясь им, а порой пропуская от тоски горькую чарочку… Пусть ему живется долго, а печаль будет светлой, мучительно звонкой, какой умеет быть его скрипка».
…Подхватив шлейф левой рукой и взяв подсвечник в правую, она вышла в темный коридор, оставив в комнате Клавдии поющую скрипку. Знакомый путь — совсем недавно они летели здесь вдвоем, обезумевшие от счастья, — к воле, к небу, к распахнутой для них Вселенной…
Под босыми ногами мягкие ковры, грубые дорожки и вот — холодные каменные плиты. Музыка уже едва слышна. Дикси останавливается, чтобы забрать с собой последние, исчезающие звуки… Прислушивается, затаив дыхание… Вот они — молящие, живые — летят вслед. Нет, музыка впереди, манит, указывает путь…
Похолодев от волнения и страха, она двинулась за скрипкой, как ночной мотылек к огню костра. Все ближе, ближе… Дверь в башенный колодец открыта, ступни обжигает ледяной металл, кружево цепляется за ржавые болты, горячий воск свечей стекает на помертвевшие пальцы. Подобрав подол, она устремляется вверх, почти незрячая, почти неживая, с замершей, холодеющей кровью, представляя лишь то, как взметнется в ночной черноте белое облако фаты, следующее за ее последним полетом…
В висках бьется, пульсирует музыка — она заполняет собой все… Белая фигура под звездным куполом кажется огромной. Светлый человек склоняется к Дикси, отбросив скрипку, подхватывает ее на руки… И снова она слышит, как невероятно близко колотится его сердце…
Придя в себя от счастливого умопомрачения, называемого обмороком, Дикси смеялась и плакала. Лила слезы ручьями за всю бесслезную жизнь, за все, чем она обманула и наградила ее. Промокла белая рубашка Майкла, носовые платки, край одеяла, в которое он завернул Дикси, — а слезы не унимались. Видимо, растаял огромный айсберг.
— Не уходи! — вцепилась она в отрывающееся тело. — Это невероятно — теплый, живой, мой Микки!
Он осторожно освободился от тонких рук и, прильнув к мокрой щеке, тихо прошептал:
— Подожди, я сейчас, девочка.
Затем исчез, и сквозь не унимающиеся слезы Дикси оглядела его комнату. Догорающая свеча и листы на столе. Ноты? Нет. Кажется, Майкл писал письмо.
Он вернулся со скрипкой и сел возле нее на кровать.
— Я оставил свою верную подружку на башне и чувствовал себя бессильным. Потрогай — она такая хрупкая.
Дикси осторожно прикоснулась к деревянному тельцу, поразившись его невесомости. Значит, в этом чреве рождаются бесплотные и могучие звуки. Слезы застучали по дереву гулкой дробью.
— Вот слушай, дорогая! — Он протянул руку, и скрипка сама прильнула к плечу, став частью его существа.