— Смилуйтесь, братья! Во имя человеколюбия, сестры! Убейте меня!
Просьба была чересчур дерзкой: его приговорили к медленной смерти. Он мучился до самого вечера».
Гражданская война в Вандее, в Сан-Доминго негры восстали, их предводителя колесовали, «установив жуткий белый террор», угроза интервенции на всех границах. Новый потенциальный спаситель на сцене — генерал Шарль Дюмурье, военный министр, пытается уговорить короля соблюдать конституцию. Лето 1792-го: «Отечество в опасности!», Собрание, такое милое, интеллигентное, что-то мычит, 10 августа «красные» штурмуют королевский дворец, резня. «Мы далеки от того, чтобы воспевать народ; мы знаем, что это самый неблагодарный, самый капризный, самый непостоянный из всех хозяев; вот почему мы говорим об этих преступлениях так, словно это — добродетели народа. В тот день он был жесток; он с наслаждением окунал руки в кровь; в тот день дворян выбрасывали живьем из окон; швейцарцам, мертвым и живым, вспарывали на лестнице животы; вырванные из груди сердца врагов выжимали обеими руками, как губку; головы отрывали и надевали на пики…» Но и тут нужна справедливость. «Три с половиной тысячи восставших, не считая двухсот человек, расстрелянных за грабеж, погибли! Можно предположить, что столько же было раненых; историк, описывающий 10 августа, говорит лишь о мертвых. Многие из этих трех с половиной тысяч человек — ну, скажем, половина — были люди женатые, бедные отцы семейства, которых толкнула на борьбу невыносимая нищета…» Исправлять надо и собственные ошибки: Марата называли «победителем 10 августа», и сам Дюма в предыдущих работах считал его организатором штурма; документы доказали, что им был глава Парижской коммуны Петийон. «Естественно, что победа должна была достаться коммуне, тем более что ее поддерживали массы. Народ, сам не зная, куда ему идти, стремился пойти хоть куда-нибудь. Его подтолкнули на выступление 20 июня, он пошел еще дальше 10 августа и теперь ощущал смутную жажду крови и разрушения».
Коммуна принуждает собрание начать казни роялистов без суда, начинается кровавый хаос. Спасти ситуацию могли генералы: «Если Лафайет станет победителем и главнокомандующим, а военным министром останется Дюмурье, они смогут забросить красный колпак в дальний угол; одной рукой они придушат Жиронду, а другой — якобинцев. На сей раз, как, впрочем, и всегда, Лафайет изменил Лафайету. Он предлагал королю контрреволюционный заговор… Он пожертвовал ради короля и королевы больше, чем жизнью: он принес им в жертву свою популярность». 17 августа Лафайет призвал армию идти на Париж и реставрировать монархию; слава богу, ему «посчастливилось попасть в плен к австрийцам, после чего он был отправлен в Ольмюц: плен заставил его позабыть о дезертирстве». Собрание пытается закрыть коммуну, та встает на дыбы; и тут на первые роли выходит новый спаситель — Жорж Дантон, похожий на покойного Мирабо: «тот же темперамент, та же страсть к наслаждениям, та же потребность в деньгах и, как следствие, та же продажность». Красноречив, напорист, его покамест любят и правые и левые; он предлагает собранию сделать его диктатором.
«— Что же вы сделаете потом? — полюбопытствовал Жильбер.
— Потом я возьму знамя революции в свои руки; кровавого и пугающего демона смерти я возвращу туда, откуда он пытается выйти на свет; вместо него я призову благородного и светлого гения честной битвы… Если я умру, что станется с революцией, как ее будут делить кровожадный безумец Марат и слепой утопист Робеспьер?»
Но бестолковое собрание не поняло, что его хотят спасти, — «к несчастью, жирондисты, такие как Ролан, были слишком порядочными, чтобы довериться Дантону» (удивительная для Дюма фраза: порядочность — к несчастью), — и пошли трибуналы, казни, казни. В парижских тюрьмах содержалось 2 тысячи 800 заключенных, большая часть — обычные воришки; зарезали без суда половину, из которых «политических», то есть защищавших королевский дворец швейцарцев и аристократов-роялистов, было не больше четырехсот, остальные — тот же «народ», который их резал. Эти «кровавые сентябрьские потемки» до сих пор описал один Мишле; Дюма стал вторым. «С четырех до шести часов утра убийцы и судьи немного передохнули; в шесть они позавтракали. За то время, пока они отдыхали и завтракали, коммуна прислала могильщиков, и те вывезли мертвых. Поскольку двор на три дюйма был залит кровью и ноги скользили в крови, а чистить его было бы слишком долго, надзиратели принесли сотню охапок соломы и разбросали их по всему двору, который прежде забросали одеждой жертв…»
Но Дюма же, наверное, просто списывал у Мишле? Давайте посмотрим, как он «списывал», на примере казни принцессы Марии де Ламбаль, подруги королевы. В протоколе одной из секций коммуны сообщалось, что 3 сентября 1792 года «отряд граждан» доставил тело казненной в тюрьме Форс принцессы и другой отряд понес ее голову на пике к тюрьме Тампль; затем голову вернули в секцию, дабы захоронить с телом. Но очевидцы, в частности Вебер, молочный брат королевы, рассказывали другие подробности: «…некий Шарла, парикмахерский подмастерье… вздумал сорвать с нее чепчик концом сабли. Опьяневший от вина и крови, он попал ей повыше глаза, кровь брызнула ручьем… Двое людей подхватили ее под руки и потащили по валявшимся тут же трупам. Спотыкаясь на каждом шагу, она силилась сжимать ноги, чтобы не упасть в непристойной позе. Шарла ударил принцессу, лежавшую уже без чувств на руках у тащивших ее людей, поленом по голове, и она свалилась замертво на груду трупов. Другой злодей, мясник Гризон, отсек тотчас же ей голову мясным косарем… У несчастной женщины вырезали груди, потом вскрыли живот и вытащили все внутренности».
Мишле: «Это горемычное тело волокли через весь Париж. Изуродованные половые органы, отсеченные ударом сабли, были, как военный трофей, водружены на пику. Отрубленную голову с развевающимися волосами и вырванное сердце ликующая и опьяневшая от крови толпа несла, нацепив на пики, подобно войсковым штандартам». Дюма прочел Мишле, прочел Вебера, прочел протоколы, написал: «Ее вытолкнули в узкий переулок, соединявший Сент-Антуанскую улицу с тюрьмой и носивший название тупика Священников; вдруг какой-то негодяй, цирюльник по имени Шарло, записавшийся барабанщиком в ряды добровольцев, прорвался сквозь цепь охранявших принцессу подкупленных гвардейцев и поддел пикой ее чепчик. Хотел ли он только сорвать чепец или намеревался ударить ее в лицо? Хлынула кровь! А кровь требует крови: какой-то человек метнул в принцессу топор; он угодил ей в затылок; она споткнулась и упала на одно колено… Едва она испустила дух — а быть может, она еще дышала, — как на нее накинулись со всех сторон; в одно мгновение вся одежда на ней вплоть до сорочки была растерзана в клочья; еще подрагивая в агонии, она уже оказалась обнажена… Ее выставили на всеобщее обозрение, прислонив к каменной тумбе; четверо мужчин встали напротив этой тумбы, смывая и вытирая кровь, сочившуюся из полученных принцессой семи ран, а пятый, вооружившись указкой, в подробностях стал рассказывать о ее прелестях, которым она, как говорили, была обязана когда-то сыпавшимися на нее милостями королевы… Так она была выставлена с восьми часов утра до полудня. Наконец толпе наскучил этот курс скандальной истории, преподанный для наглядности на трупе: какой-то человек подошел к телу принцессы и отделил голову от туловища». Судите сами: «списал» ли? Смягчил чуть-чуть — это да.
В хаосе, при явке в 10 процентов, избрали Конвент, расколовшийся на Жиронду, «Гору» и «Болото»; добра не жди. Но есть надежда: Дюмурье, после бегства Лафайета возглавивший Восточную армию, разбил австрийцев. «На следующий день Национальный конвент потряс народы Европы, провозгласив Республику! Всем гражданам стало так легко дышаться, что можно было подумать: с груди каждого свалилась тяжесть трона. Ослепление длилось недолго, зато было сильным: все думали, что провозгласили настоящую республику, ради которой и пожертвовали революцией. Ну, ничего!»
Работал над этой махиной Дюма с большими перерывами, беспрестанно ездя то в Париж, где собирался начинать жизнь заново, то в Турин за материалами к «Савойскому дому», то в Экс-ле-Бен проветриться; кроме того, он дал в «Родину» роман «Ашборнский пастор» по мотивам произведения Августа Лафонтена; скучновато, видно, что ему больше нравилось писать отступления, занявшие более половины текста: об Орлеанских, о Байроне, о том о сем. Французский театр попросил какую-нибудь комедию, Дюма написал «Юность Людовика XIV» — о романе короля с одной женщиной накануне свадьбы с другой. Альфонс Эскиро предложил великолепный сюжет: врач находит ребенка-маугли и делает из него человека, Дюма сговорился с «Парижским обозрением», начало писал Эскиро (он был медиком). В октябре 1853 года Дюма уехал в Париж — там новая неприятность: Жирарден получил предупреждение цензуры из-за «Мемуаров» и прекратил публикацию. В «Юности Людовика» цензоры нашли намеки, Дюма хлопотал, обращался к императрице с уверениями в почтении, ответа не было, пьесу запретили (она была поставлена в Брюсселе 20 января 1854 года). Дюма за неделю написал другую — «Юность Людовика XV». Дочери, 23 октября: «Детка, докладываю тебе, несмотря на мое долгое отсутствие, дела хороши… Мемуары запрещены, но скоро будут выходить в новом виде… „Людовик“ запрещен, но я могу опубликовать его…» Он просил Мари торопить Эскиро с «Сотворением и искуплением», но из этого, обещавшего быть безумно интересным, замысла ничего не вышло: не любой с любым может работать в соавторстве. Эскиро писал жене в ноябре 1856 года: «Александр Дюма мне не должен ничего. Мы действительно вместе начали роман… по причинам, о которых бесполезно говорить, он не был окончен» — и заодно опровергал пущенный Мирекуром слух, будто он, Эскиро, и Ноэль Парфе — авторы «Лакедема».