Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А что я мог сделать? Жизнь мне надоела, и я в любой момент был готов ее продать за копейку; я как дурак попался в ловушку, а когда сделал это, получил письмо от Луизы; я хотел выйти из Общества, мне сказали, что все закончилось и никакого Общества больше нет, и я о них не слышал… Год назад мне сказали, что родина на меня рассчитывает… ложная идея чести удержала меня, и, таким образом, я готов, как сказал Бестужев нынче вечером, нанести удар тиранам и развеять по ветру их прах. Это очень романтично, не так ли? Но самое меньшее, что может случиться, — это то, что тираны нас повесят, и поделом».

Современные французские исследователи и то удивляются: Дюма как республиканец должен восхищаться декабристами, а этого нет. На самом деле удивляться нечему: он понимал, что без революционной ситуации, то бишь одобрения Провидения, делать революцию могут только безумцы (вроде Бланки), и они вредят всем. Поэтому Анненкова он не «опошлил», а в соответствии со своими взглядами вознес — тот умнее своих друзей и не верит в успех восстания. Откуда Дюма взял, что Анненков именно так смотрел на вещи? Мы уже знаем, что он ничего не мог выдумать, — значит, кто-то ему так сказал, может, Гризье, Оже или Муравьев. Соответствовало ли это действительности? Е. И. Якушкин, сын декабриста И. Д. Якушкина: «Упасть духом он [Анненков] мог бы скорее всякого другого…» Сама Полина Анненкова приводит в мемуарах слова мужа: «Еще 12-го числа в собрании у князя Оболенского я высказал, что не отвечаю за Кавалергардский полк, где служил тогда, потому что знал очень хорошо, что солдаты не были расположены к вспышке, которая готовилась, да и сам я видел в поднятии войск большую ошибку и не рассчитывал на удачу предприятия». Если покопаться в исторической, даже советской, литературе, мы обнаружим, что Дюма (или те, кто давал ему информацию) никого не «оклеветал» и не «опошлил», а сказал правду: декабристы не верили в успех. Г. Г. Фруменков, В. А. Волынская, «Декабристы на Севере» (1986): «…офицеры не дали согласия „умереть совместно“ и не обещали поднять свой полк. Чувство неуверенности в успехе восстания сковывало их действия. Они не хотели рисковать и расставаться с личным благополучием, семейными радостями. Академик Н. М. Дружинин говорит о наступившем в конце 1825 года невидимом „внутреннем кризисе“ республиканской ячейки».

События 14 декабря Дюма изложил ясно и толково, не упоминая, что делал Анненков. И вот он появляется: «Кавалергарды пришпорили коней и понеслись вдогонку, за исключением одного человека. Соскочив с коня, он подошел к графу Орлову и отдал ему свою шпагу.

— Что это значит, граф, — спросил удивленно генерал, — и почему вы отдаете мне шпагу, вместо того, чтобы обратить ее против изменников?

— Потому что я принимал участие в заговоре и рано или поздно буду разоблачен и арестован. Предпочитаю сам прийти с повинной.

Это был граф Алексис Ванников».

Вот тут Дюма и вправду сознательно «исказил». Он не сказал, что Анненков не только не участвовал в восстании, а был на противоположной стороне. Слова Анненкова по мемуарам Полины: «14-го числа я вышел на площадь с Кавалергардским полком, занимая свое место, как офицер 5-го эскадрона». Кавалергардский полк без колебания присягнул Николаю I; когда на Сенатской было все кончено, Анненков вернулся в казармы, и пять дней его не трогали. (Взяли его 19 декабря — кто-то донес; он был допрошен лично Николаем, признался, что состоял в тайном обществе, давал показания и на других. Верховный уголовный суд, обвинив его в участии в тайном обществе и «согласии в умысле на цареубийство», отнес его к государственным преступникам II разряда — лишение дворянства, вечная каторга.) Так что Дюма не убавил, а прибавил герою благородства.

«Согласно порядку, заведенному в Санкт-Петербурге, следствие велось втихомолку, и в городе о нем ничего не было известно. И странное дело: после правительственного сообщения об аресте заговорщиков о них в обществе перестали говорить, словно их никогда не было, словно у них не осталось ни родных, ни друзей. Жизнь шла своим чередом, будто ничего особенного не произошло. И однако, уверен в этом, все с трепетом ждали, что не сегодня завтра грянет как гром среди ясного неба некая страшная весть…» День казни, Гризье наблюдает (подлинник Дюма):

«Оказалось, что веревки, на которых висели двое повешенных, оборвались, и они свалились в открывшиеся при этом люки, один сломал себе бедро, а другой — руку. Это и было причиной того шума, который донесся до нас.

Упавших подняли и положили на помост, так как они не могли держаться на ногах.

Тогда один из них сказал другому:

— Посмотри, до чего добр этот народ рабов: не могут повесить человека!..»

Советский перевод: «Один из них сказал другому:

— Несчастная Россия: повесить и то не умеют!»

Дурылин: «Известные предсмертные, слова, приписываемые то Рылееву, то Муравьеву: „Несчастная Россия! Даже повесить не умеют“ (по другому сообщению: „Боже мой! И повесить порядочно не умеют“), Дюма передал неверно». Однако свидетели описывали сцену на все лады и до сих пор нет единого мнения, кто и что сказал, или вообще все молчали, то ли двое повешенных сорвались, то ли трое. Например, декабрист Е. П. Оболенский вспоминал так: «„Проклятая земля, где не умеют ни составить заговора, ни судить, ни вешать“, — сказал Сергей Муравьев-Апостол». Так что претензии к Дюма опять неосновательны. Как ему передали, так он, видимо, и написал.

Анненкова Дюма сделал благороднее и храбрее — но и его противника приукрасил. В советском переводе выпущен фрагмент (после казни): «Когда императору сообщили об инциденте, он нетерпеливо топнул ногой. — Почему мне не сказали об этом? — вскричал он. — Теперь меня будут считать суровей самого Господа Бога». (По старым обычаям считалось, что если осужденный во время казни избегал смерти, значит, его смерть неугодна Богу, и, как вспоминали очевидцы, толпа шепталась, что, может, остановят казнь.) Дурылин выражает сомнение, что царь так сказал. Да уж вряд ли, конечно. Из писем Николая императрице Марии Федоровне 10, 12, 13 июля 1826 года: «Все совершилось тихо и в порядке; гнусные и вели себя гнусно, без всякого достоинства… Войска были великолепны, и дух их прекрасный». Придумал ли это Дюма? Вряд ли: скорее всего, с чьих-то слов написал. Спустя 20 лет, уже побывав в России, собрав массу новых материалов, он изложил эту историю в очерке «Мученики» в точном соответствии с источниками: царь утвердил приговоры к четвертованию, сославшись на то, что не может вмешиваться в решения суда, но суд все же заменил на повешение. Хотя у нас в справочных статьях везде пишут, что четвертование было заменено повешением «по царскому указу». Не знаешь, как было, — спроси Дюма… «Все милосердие ограничилось заменой жестокой казни казнью позорной. Несчастные смертники надеялись, что их расстреляют либо обезглавят». Опять Дюма нафантазировал, с чего он взял, что те хотели быть расстрелянными? Но Герцен в «Полярной звезде» приводил массу свидетельств и, в частности, что Пестель при виде виселицы сказал: «Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно бы было нас и расстрелять».

Самой значительной правке в советском издании подверглась часть романа, где Полина-Луиза встречалась с царем. В итоге получилась нелепица. Сперва Николай едет по улице, Луиза перед ним падает на колени и просит пощадить жениха, потом вдруг она без всякой аудиенции у царя собралась в Сибирь, только денег нет (30 тысяч рублей конфискованы); Гризье идет к Горголи, петербургскому полицмейстеру, и тот «сдержал слово: Луиза не только получила разрешение на поездку, но к нему были приложены 30 тысяч рублей». Вот бестолковый француз, разве петербургский полицмейстер решает такие вопросы? Все было не так, Гебль была принята Николаем, и он, а не И. С. Горголи (уже не занимавший должность петербургского обер-полицмейстера в 1827 году), распорядился вернуть ей деньги. Но именно так написано у Дюма — не он наврал, а цензоры. У него Горголи лишь помог выхлопотать аудиенцию у Николая; этого на самом деле не было. Ну, приврал разок. «Ужасное искажение»…

50
{"b":"230332","o":1}