«Как там в песне-то поется? „Еду я на родину“». Бродов резво пересек мосток, молнией взметнулся на пригорок и, проехав старые торговые ряды, в снежном вихре повернул направо — вперед, вперед, мимо бани, библиотеки, милиции, продмага. И вот он, отцовский дом. Добротный, двухэтажный, за высокой оградой. Бревенчатые хоромы с отоплением и канализацией, построенные с любовью, смекалкой и надолго. Да, непрост был бродовский родитель, ох как непрост, и в победу коммунизма не верил. А потому, отслужив срочную, на стройки пятилетки не пошел, ударил по технической части. По части сгинувших автомашин, кранов и бульдозеров — их при прокладке газо- и нефтепроводов тонуло по Сибири множество. Социализм, оно, конечно, учет и контроль, однако строительные организации лезть в болота не желали и утраченную технику списывали. А Глеб Бродов грязи не чурался и добро народное из трясины доставал — вымораживал его с верными товарищами, как в Якутии в старину извлекали туши мамонтов. Затем техника ремонтировалась, приводилась в божеский вид и по подложным документам использовалась по назначению. Строила дороги, возводила дома, рыла траншеи. Только вот работала не на закрома родины, а на конкретных, знающих свое дело людей. Отсюда и достаток, и деревянные дворцы, и отапливаемые круглогодично теплицы. Не сто пятьдесят рублей зарплаты в месяц в два захода.
«Так, говоришь, начало всех начал? — Бродов тронул могучую калитку на пружине, не спеша вошел, отодвинул засов, приоткрыл ворота. — М-да, надежный причал». Сел на своего механического зверя, зарулил во двор и увидел зверя настоящего, живого, во плоти и шерсти. Котяру Тимофея. Огромного, башкастого, настоящего сибиряка. Тот еще был мелкий хищник, древнее животное — ужасный ловелас, невиданный бретер и жуткий хулиган. Видели не раз, как он ухлестывал за соболюшками, псы во всей округе не связывались с ним, а однажды он по-крупному поссорился с лисой, с весьма печальными для той лисы последствиями. Сейчас же хищник пребывал в засаде — судорожно бил хвостом, алчуще скалил пасть и не сводил глазищ с вороны, разгуливающей у сарая. Гневно он посмотрел на Бродова, испортившего ему всю малину, матерно мяукнул, зашипел и живым болидом, рыжим и хвостатым, полетел куда-то в сугробы за хозблок. Ездят тут всякие на механических уродах, рычат непотребно, распугивают дичь. И где теперь, спрашивается, добычу взять? Мыши все в округе пойманы, крысы передушены, змеи на зимовке, кроты ушли в подполье. Поневоле полезешь в чей-нибудь курятник. В общем, чудо как хорош был хищник Тимофей, не рыжий сибирский кот, а настоящий орел. А вот собачьей будки во дворе что-то не было видно — и не бином Ньютона, и не квадратура круга, любому местному понятно, почему это так[24].
А между тем послышалось движенье, мощно отворилась дверь, и на крыльцо ступил хозяин дома Глеб Иванович Бродов. Такой же, как и сын, огромный, рослый, только вот не бритый гладко, по-городскому, а с окладистой бородой.
— Ну, Данила, здорово, — спустился он с крыльца к Бродову-младшему, мощно поручкался с ним, с чувством обнял. — Давненько не виделись.
— Здравствуй, батя. — Данила закряхтел, радостно оскалился. — Ну уж давно. С прошлого семинара. Недели две будет.
Ладно, разговоры разговаривать на морозе не стали, пошли в дом. В светлую, обставленную добротной мебелью просторную комнату с высоким потолком, большими окнами, внушительной, в зеленых изразцах печью. Пахло чистотой, хлебом, глаженым бельем. Родительским домом.
— Здравствуй, мама, — расцеловался с матерью Данила, вытащил пуховый, наверное, уже сотый по счету платок. — Вот, для тепла. А где наша геройская баба Аля?
На полном серьезе сказал, без тени улыбки. Его бабушка по отцу, Алена Дормидонтовна, за свою долгую жизнь повидала всякого. Дочь двоеданца[25]-мельника, раскулаченного товарищами, она добровольцем в Отечественную отправилась на фронт, воевала, была ранена, выжила в концлагере и вернулась домой беременная и наполовину седая. Однако не пропала. Вскоре вышла замуж за крепкого сибиряка, вырастила и воспитала четырех сыновей и сейчас, похоронив супруга, жила у старшего — в полнейшем уважении, довольствии и радости. Хоть и на девятый десяток пошла, а умирать не собиралась. Зубы все свои, осанка статная, взгляд живой, оценивающий, с незлобивым юмором. Так смотрят бывалые, много чего видевшие люди. В общем, та еще бабушка, божий одуванчик, хранительница и разжигательница бродовского очага. А вот и она…
— Значит, приехал, — отворачиваясь от жара, внесла баба Аля домашний хлеб, привычно положила на стол и посмотрела на Данилу так, будто тысячу лет его не видела. — Внучок…
— Здравствуй, ба. — Бродов с осторожностью обнял ее, вытащил оренбургский платок, который через кольцо продеть можно. — Носи на здоровье.
Платок был серый, один в один как у матери и, наверное, тоже сотый по счету. А что привезешь еще-то? Вроде все есть.
— Спасибо, внучек, — кивнула бабушка и тонко улыбнулась со скрытой иронией: — Ты все в своем репертуаре. Ну что, ребята, хлеба поспели, можно начинать.
Дважды уговаривать никого было не надо, сели за стол. На нем — всего горой, и свежее, с пылу с жару, и томленое, бочковое, из-под гнета. Шпигованная поросятина и малосольный ленок, тушеная медвежатина и лососевая печень, вареная икра и жареные пельмени. А котлеты из сырка — рыбы, чье мясо слаще куриного, картошечка, грибки, светящиеся изнутри вилки капусты. И конечно же, омуль, омуль, омуль, гастрономическая гордость байкальской земли. Только вот что-то мало стало его в озере, в знак искреннего уважения называемого исстари морем.
— М-м, холодненькая. — Бродов-старший открыл бутылку, привезенную Бродовым-младшим, не торопясь налил, дернул взволнованно кадыком. — Ну, за нас, за семью, за фамилию. Бывайте, други, живы и здоровы.
Чокнулись, выпили, взялись за еду. Не торопясь, со вкусом и молча. Какие могут быть разговоры, пока не утолен первый голод? Не скоро налили по второй, потом выпили в охотку под лососевую тешу, и слово за слово, не спеша, потекла застольная беседа. О том, о сем, об этом. Только боже упаси не о политике, не о Думе, не о выборах, не о темпах роста нашей жизни и не о харях, что каждый день показывают по телевизору. Зачем портить аппетит?
— Ну-ка, сын, давай-ка моего, — сказал после жареных пельменей Бродов-старший и ловко потянул к себе объемистый графинчик. — А то все пьем, пьем, а толку…
В графине том, Данила знал, был брусничный, двойного гона, первачок. Адская штука, хоть и прозрачен, как слеза. Ни малейшего сивушного духа, лишь слегка отдает лесом и травами, а спичку поднесешь — чистая аква вита, горит ярким синим пламенем. А еще развязывает языки, кружит головы и валит с ног самых крепких мужиков. Та еще огненная водица, с ней ухо нужно держать востро.
— Ну, благословясь, будем. — Бродов-старший поднял стакашек, на мгновение замер, посмотрел на Данилу: — За тебя, сынок. Расти большой.
Данила ему нравился. И даже не потому, что сын, наследник, кровинка, а потому что мужик в него, Бродова-старшего, пошел. Вырвался из океана-тайги к настоящим морям, выучился, заматерел, офицером стал. Старшим, морским, вперед положенного срока. И потом, когда приперло, жопу никому лизать не стал, плюнул и на карьеру, и на чины, в одной шинелишке вернулся домой. И ведь не пропал, не сгинул, показал себя, в люди выбился. Да еще как выбился. Ладный мужик, бродовской породы. Такой и на зоне будет человек. Хотя упаси его, господи, от напасти такой, сохрани и пронеси. Самого-то Глеба Ивановича бог не уберег, положил ему однажды путь извилистый, тернистый — за колючий орнамент. Только там старший Бродов не потерялся, выжил, остался человеком. Хотя и понял со всей отчетливостью, что не в больших деньгах счастье. Освободился по УДО[26], вернулся домой и с тех пор ни-ни, на золотые горы не зарился. Занялся хозяйством, слился с землей, летом, ближе к осени, подавался в тайгу — за панцуем, за корнем жизни женьшенем, говорят, рожденным от удара молнии[27]. И ведь везло же ему чертовски, ни разу не возвращался без добычи. Причем не без какого-нибудь там панцуя-танзаны — в руки ему шли сипие и упие, а однажды он нашел шестилистный липие[28]. Вот было шуму-то, гаму. И денег…