— Ноу эни азер плейс[175], — сразу отрубил араб, цепко ухватил купюру и стремительно, словно атакующая кобра, протянул ключи от номера: — Плиз, намбер фоти фо[176]. — Он стер улыбку с лица, грозно раздул ноздри и по-командирски приказал: — Хей, бой, шоу квик миста хиз рум. Гоу, гоу, гоу![177]
Недобрый мусульманин, работавший «мальчиком», вскочил, зверски заблестел глазами и начал придвигаться к Бродову, дабы завладеть его кровным вещичками. Пришлось, чтобы отвязался, дать денег и ему, а потом самостоятельно бродить по истоптанным ступеням, извивам коридоров, по всей этой неразберихе гостиничного муравейника. Наконец намбер фоти фо нашелся — на третьем этаже у лестницы вплотную к туалету. Из-за его обшарпанной, не крашенной вечность двери струилась музыка — играли на чем-то духовом, похоже, на свирели. Несколько занудно, монотонно, но с душой. Бродову непроизвольно вспомнились молодые годы, старенький магнитофон-катушечник «Астра-2» и ехидный глас Аркадия Северного, тянущего в ля-миноре на мотив «Семь-сорок»:
Свой таскаешь чемодан,
Чтоб обманывать славян,
Будем брать тя, подлеца,
Лаца-дрица-а-ца-ца…
Однако было не до песен — сказывалась усталость, хотелось есть, а потому Бродов постучал и, не миндальничая, на правах хозяина тут же открыл дверь. И сразу потерял темп, замедлился, затормозился на пороге. Было с чего. На полу перед корзиной, с сумарой[178] в руках сидел по-турецки полуголый мужик. В голубой чалме, не первой свежести носках и семейного фасона, по колено, трусах. Мужик был не один, в приятном обществе — вместе с ним раскачивалась под звуки музыки и, казалось, вот-вот выберется из своей корзины жутко компанейская танцующая кобра. Гадина была узорчата, египетской породы и напоминала ту, цапнувшую Клеопатру. Подходить к ней близко, знакомиться, а уж тем паче набиваться в соседи как-то совершенно не хотелось. Однако что тут будешь делать — Бродов кашлянул, вошел, с бодростью сказал по-местному:
— Салям.
— Салям. — Мужик, резко оборвав игру, кивнул, с ловкостью накрыл змеюгу крышкой и, одним движением вскочив, показал прокуренные редкие зубы. — Дач? Джерман? Американ? Рашен? — и, заметив ответную улыбку, вдруг с экспрессией перешел на русский: — Ну. Бля, сука, такую мать! Клево. Тебя как зовут?
Чувствовалось, что он когда-то сносно владел языком, но постепенно забыл, оставив в лексиконе только самое необходимое.
— Зовут Василий, — поручкался с ним Бродов, узнал, что его нового знакомого зовут Ахмад, прищурился оценивающе, взглянул так и этак, прикинул хрен к носу и не поверил глазам — уж что-то больно здорово этот самый Ахмад напомнил ему Льва Абрамовича, директора «Бон Вояжа». Ну и ну, вот это да, каков сюрприз. А, впрочем, ладно, наплевать, евреи ли, арабы — из одного гнезда. Поди-ка разбери их, семитов-антисемитов. Да и вообще, придумали фигню — желтые, белые, черные. Кровушка-то на разрезе у всех, как ни крути, одного цвета — красного.
Между тем Ахмад а-ля Лев Абрамович снял чалму, подтянул трусы и принялся надевать потертые джинсы со скорбной бахромой по низу.
— Пойдем, на хрен, выпьем водки, Вася. За встречу. Ну, помандюхали.
Сказал он это с улыбкой и само собой разумеющимся видом — какой же русский не пьет. Им небось Аллах с Мохаммедом не заглядывают в стакан.
— А закусить-то хоть найдем что-нибудь? — Бродов сглотнул, Ахмад кивнул, и они пошли вниз, на первый этаж, в мрачное общепитовское заведение типа ресторана. Нифы из молодого козленка и эстакузы из свежепойманных лобстеров здесь не подавали — так, гебна[179], фуль[180], рис во всех видах, эйш[181], питательная баранья похлебка, как у папы Карло. Зато проклятой Кораном водяры — хоть залейся. По два американских доллара за сто граммов. Чем запретнее плод, тем он слаще, следовательно, и дороже.
Ладно, сели, скомандовали, приняли, дружно взялись за арабские пельмени. Налили еще, усугубили, и, когда объемистый графинчик, в каких обычно подают рисовый подслащенный взвар, опустел, Ахмад вздохнул, впал в пессимизм и начал разговоры за жизнь. На чудовищной смеси английского, русского и монголо-татарского, то есть мата[182]. Он был, оказывается, известным хауи[183], с красивым прозвищем Ахмад Кабир[184]. Кобра кусала его девять раз, ошейниковый аспид восемь, рогатая гадюка семь, однако иль хамдуль илла, слава господу, все всегда обходилось, вернее, неверная удача не обходила его стороной. Но только не сейчас — начиная с прошлой недели все идет конкретно наперекосяк. Еще четыре дня назад его ждали выгодный контракт, почтеннейшая публика, большие деньги. И вот в один прекрасный миг все изменилось благодаря каким-то там проклятым террористам. Турист не едет, развлекуха никому не нужна, и вдобавок ко всему еще сломалась машина. Всего-то на двести долларов, но где их взять? А на общественном транспорте с кобрами не поедешь, тем более что ехать надо прилично, в Каир[185]. Так что остается одно — пропадать. С музыкой.
— Пропадать не надо, — заметил Бродов, когда допили кто чай, кто кофе, достал бумажки с портретом Франклина и добро, по-отечески кивнул: — Чини свое авто, поедем вместе. А я пока пойду вздремну. У тебя, кстати, крышки на корзинах крепкие?
— О-о-о, — возликовал Ахмад, в восторге выругался и цепко ухватил купюры. — Э-э-э… — определил валюту куда-то в глубь карманов, икнул и преданно взглянул на Бродова. — Крышки, Вася хрен откроешь. А потом, бля, зима, змеи вялые, ленивые, похожие на шланги. И уж змеи-то, змеи. Капская кобра без зубов, у египетской надрезаны складки, чтобы новые зубы не росли взамен выдранных, у ошейникового аспида выдоены железы, у черного рингхальса зашита пасть[186]. Не ссы, Вася, спи спокойно.
Чем он больше пил, тем лучше владел русским, как видно оттого, что хуже владел собой. И вообще в его повадке было что-то фальшивое, неискреннее, похожее на игру. Какую и по чьим правилам, Бродов пока не понял.
— Лады, Ахмад, готовь машину, — по-дружески ухмыльнулся он, щедро расплатился с халдеем и с нарочитой размашистостью по большой дуге нетвердо отправился к себе. Вернее, к лютым и смертоносным, под настроение убивающим слона ползучим гадам. Впрочем, по словам Ахмада, совершенно не опасным, добрым и покладистым, аки агнцы. Однако Бродов не привык чужим верить на слово, а кроме того, общению со змеями был обучен. Да и скучно на чужбине, в грязном городе, в убогом номере. А тут хоть какая-то развлекуха.
— Ну, иди-ка к папочке, — вытащил он капскую, взял за глотку, заставил раскрыть пасть. — Ты моя девочка, маленькая. Гм. Свободна. — Плотно захлопнул крышку, открыл другую, обратил внимание на рингхальса. — Тэк-с, тэк-с, тэк-с. Ну ты и урод. Пшел.
Так он свел знакомство с гадами, познавательно убил целый час и пришел к категорическому выводу, что Ахмад неискренен и врет. Все змеи были с зубами и в порядке, кроме и в самом деле заштопанного, непредсказуемого харкуна рингхальса. Яду хватало. И спрашивается, зачем Ахмаду понадобилось врать? И уж явно не из человеколюбия. А ведь ложь, пусть даже маленькая, порождает большое недоверие. Впрочем, ладно, особо предаваться мыслям Бродов не стал, выстирал носки, а тут еще вернулся сияющий Ахмад и, клятвенно заверив, что авто уже в починке, принялся рассказывать про своего дядю Муссу. Тот был гением дрессуры, великим хауи, непревзойденным мастером по приручению змей. Его дед, отец и старшие братья были также заклинателями и все погибли от ядовитых зубов. Печальную их судьбу разделил и единственный сын Муссы, бесшабашный Али. Так что в жизни у того не осталось ничего, кроме чести, шипящих ядовитых тварей и опасной, филигранно выверенной игры с ними. Смерть он презирал, и, может быть, поэтому мастерство его было непревзойденным. Не прибегая к сумаре, одними заклинаниями он выманивал диких змей из нор и особым пением подзывал к себе. Если кобра пыталась напасть, он своей раздвоенной на конце палкой аккуратно отбрасывал ее и, когда она, раздувая капюшон, поднималась, медленно, не прекращая пения, бесстрашно приближался к ней. Шаг, еще один, еще, еще. К стремительно грациозной, затейливо раскрашенной смерти. Наконец, приговаривая что-то, он клал на землю руку, и змея, будто кланяясь, опускала голову человеку на ладонь. Иногда Мусса заключал дикую, только что пойманную кобру в круг, очерченный с заклинаниями на песке палкой, злобная, смертельно оскорбленная тварь делала боевую стойку, страшно шипела, разевая пасть, но была не в силах пересечь тонкую едва различимую границу. Чтобы ей было не скучно, Мусса подсаживал в круг еще одну кобру, еще, еще. И так до полудюжины. Слов нет, он был великим, выдающимся хауи.