Он ответил, что это его родственник. Тогда я решил с Кожуховым поехать к Вострых с той целью, чтобы выяснить остальных повстанцев и немедленно их арестовать. Кожухов охотно запряг лошадь, и я отправился к Вострых.
Подъехав к деревне Харчуны, расположенной в лесу, я остановился, а Кожухов побежал к Вострых.
— Смотри, будь осторожен, никому о нашем приезде не болтай, — предупредил я его.
Через несколько минут Кожухов возвратился и сообщил, что Вострых очень рад, он сейчас отворит ворота, дом его крайний, мы въедем во двор, и никто нас не увидит.
Так мы и сделали, из леса въехали во двор, хозяин поспешно закрыл ворота и позвал нас в избу. Кожухов, рекомендуя мне хозяина, сказал:
— Вы, господин капитан, можете с ним разговаривать без опаски. Он участник организации, ходил на сборы в Черемуховый лог.
Я с Вострых переговорил, узнал, что в деревне надежных повстанцев трое, с оружием плохо — имеется только один обрез... Я хотел собрать через Вострых всех повстанцев в дом Кожухова, по дороге туда их всех арестовать. Но жена Вострых с руганью погнала мужа на колхозное собрание: отвоевывать корову от сдачи по продразверстке.
Мы уехали к Кожухову, там ночевали. У себя дома Кожухов рассказал, что по работе организации был связан с Яруниным (один из руководителей), бывал у него в доме. Рассказывал о том, что у его сторожки повстанцы собирались на совещание, жаловался на жителей деревни: мало таких, кто против Советской власти. Жена Кожухова настойчиво твердила, что надо убить председателя сельсовета, — нажимает на хлебозаготовки... И много другого антисоветского было сказано ею.
Рано утром я поручил своим арестовать и направить в район обоих Вострых. Кожухову предложил поехать в сторожку в лес. Он с радостью согласился, набрал мешок хлеба для себя и для нас. Я посадил его с милиционером в кошеву и велел отвезти его в Сергу в ГПУ...
По письму Смолина.
«28/XI-31 г. с. Дикари. Здравствуйте, т. Стырне! Хочу поделиться с Вами мнением по поводу удавшейся мне одной комбинированной операции».
Смолин помусолил карандаш, пригладил листок бумаги на корявом сельсоветском столе, за которым совсем недавно сидел уполномоченный облисполкома Кондратьев, и, посмеиваясь, заново переживая приключение, принялся старательно эту комбинированную операцию описывать. Он знал, что затея его граничила с авантюрой, удалась по чистой случайности, за удачу никто выговаривать ему не будет, но был он, Николай Смолин, очень молод и хотел услышать похвалу от самого Стырне и потому решился на личное письмо к нему.
«Теперь я считаю, — писал он, — что в Дикарях находиться нашей оперативной группе бесполезно, так как по сведениям «своих», когда мы были у них, оставшиеся бандиты в количестве десяти человек убежали в Лысьву или Чусовую на производство. Скрывающихся же очень мало (3-4 чел.), и это, мол, (по их выражению) «шантрапа», которая рано или поздно явится домой сама. Я бы мыслил, чтобы нашу группу перебросили в Позднянский или Забегаевский с/совет, так как в Дикарях делать уже больше нечего и зря только время проводить».
Он на секунду оторвался от писания, перевел дух и приступил к изложению того, ради чего и письмо-то затеял:
«Сообщите мне, имел ли я право применить такой маневр и какие ошибки у меня имеются в удавшемся плане бескровной ловли бандитов. Ваше мнение для меня будет очень ценным, так как мне в Ленинграде про Вас рассказывали очень много, когда Вам удавалось устраивать вроде этого комбинации не только здесь, но даже за границей. Сообщите также, скоро ли я буду отозван в Свердловск, так как большой работы здесь больше не предстоит, и с ней могут справиться местные работники.
С коммунистическим приветом уважающий Вас Николай Смолин».
7
В Лысьве его предупредили, что кругом идут аресты, лучше всего ему скрыться в какой-нибудь деревне. В шапке-ушанке с темным суконным верхом и каракулевой опушкой, в черных бурках на ногах, он, сунув руки в карманы черного полупальто, медленно, не озираясь, шел к станции. Свою роскошную бороду он безжалостно сбрил — нельзя было оставлять такую примету, и теперь щеки его, подбородок и горло казались бескровно-белыми по сравнению с загорелым лбом и носом. Шел он мимо завода и думал, что после отступления колчаковцев здесь остались только груды железа, битого кирпича и всякого хлама, а все же коммунисты восстановили завод, и вот он — шумит, грохочет паром, дымит высокими трубами. Сжимая кулаки в карманах, Урасов шел дальше, вот-вот должна была показаться станция, но вдруг он подумал: как раз на станции-то его и ждут. И свернул на дорогу, ведущую за город. Мела поземка, холод забирался под полы, а он шагал по укатанному полозьями снегу и ни на что, пожалуй, уже не надеялся.
Ночь он провел в деревне Верхшаква, в чистой избе Минуллы, потом, на 28 ноября, ночевал на Ванькинском хуторе, на 29 ноября — у Калинка. Об арестах в районах хозяева помалкивали, делали вид, что ничего не знают, на непрошеного гостя смотрели косо. Через несколько суток он оказался на станции Селянка, окруженной молодыми, пушистыми от инея березами, ночевал, сидя на деревянном диване у стылой железной печи, потом — на заплеванном полу павильона станции Калино.
Никому до него не было дела, одиночество охватывало его, как флажки охотников матерого волка. Он сам, бывало, загонял волков, и в эти дни страха и одиночества нет-нет да и ощущал себя затравленным зверем. И в Перми, куда занесли его скитания, на барахолке, где проводил дни, а ночи на станции Пермь II, и на станции Лысьва, где ночевал, не решаясь пойти ни к кому из родственников, чувство обреченности не проходило. Оказывается, он уже привык, чтобы вокруг него грудились люди, сильные, свирепые, которые не остановятся перед убийством собственного брата, если брат этот посягнет на их добро, и эти люди слушали его, Степана Урасова, готовы были пойти за ним даже на погибель. Иногда, краешком сознания, он угадывал, что вся эта затея с восстанием обречена, и никакого богатства у него революция не отнимала, и учил бы он потихонечку детишек грамоте, арифметике, географии, истории. Захотелось делать историю самому, власти над другими взалкал! И еще была стойкая, ровная ненависть к коммунистам, к их лозунгам, к их устремлениям. Честолюбие и ненависть привели его к столкновению с коммунистами. Он никого не убивал, как убивали Булышев и Шмелев, но, попадись сейчас ему в руки и упади под тяжестью его тела коммунист, он бы разорвал...
Кругами, кругами ходил он вокруг Лысьвы и под самый Новый год, грязный, заросший рыжей щетиной, завшивевший, все же вернулся.
Его ждали. Нилин сообщил, что Урасов вернулся. Начальник Лысьвенского городского отдела ОГПУ Бахарев, получив от Тутушкина самые подробные инструкции, разделил сотрудников по трем адресам, по которым вероятнее всего мог сидеть Урасов: на Шмаковскую улицу, где проживала его дочь с мужем, на Вятскую улицу, дом Щербакова, где Урасов был прописан в адресном столе и проживал летом, занимаясь охотой в окрестных лесах, и по Свердловской улице — у племянницы. Если Урасова нигде не окажется, то у его дочери решено было взять сведения, в каком доме проживает некая Анна Ануфриевна, у которой Урасов прежде иногда пьянствовал и ночевал.
В 11 часов вечера оперативные группы одновременно выехали по указанным адресам. Сам Бахарев, повинуясь скорее собственной интуиции, чем рассуждениям, во главе тройки направился на Свердловскую улицу, сразу к дому племянницы Урасова.
Бахарев застучал в дверь, за нею раздался рассерженный голос:
— Кто такие? Пьяных не пускаем!
— Открывайте, это гэпэу, — приказал Бахарев и отскочил от двери, ожидая выстрела.
— Ничего не знаю, — сказал тот же голос.
— Окружить дом, следить за окнами! — громогласно крикнул Бахарев.