…Никейша под песню женщины опять было всхрапнул, Фома толкнул его в бок - экий соня! - и парень, очнувшись, виновато заморгал. До чего ражий детина вымахал! Давно ль подобрали его на суздальской дороге заморенным, одичалым оборвышем, ушедшим из какой-то вымершей от болезни деревни? Пригрелся, привязался к атаману, сердце которого тосковало по детям. Пытался Фома учить его грамоте, нормальным человеком - не ватажником лесным - вырастить, но то ли вся сила Никейши уходила в рост и кулаки, то ли среда разбойничья оказалась действенней благих намерений атамана - не шло ученье впрок. Вырос Никейша, правда, покладистым, справедливость любил, но понимал он ее так же, как его темные товарищи. Сегодня сыт, обут, одет - и ничего не надо. Завтра - бог подаст. Что зверь лесной.
Женщина между тем сложила горку сушняка на опушке, присела на пень отдохнуть. Фома видел ее нестарое еще, но сильно изможденное, унылое лицо - обычное лицо крестьянки, обремененной семьей и непрестанной работой. Она развязала темный убрус, освободила сбившиеся волосы, достала из холщовой сумы деревянный гребень, стала расчесывать их. Девочка подошла с сухой веткой, примостилась у ног матери.
- Я малинку искала-искала… И орешки еще зеленые, а грибочков совсем нет.
- Сухо, вот и нет, - женщина вздохнула. - За малинкой подале идти надоть. Кабы отпустил вчера Бастрык, поели б малинки.
- С молочком вку-усно, - протянула девочка, слабо улыбнувшись. - Васютке я бы целую чашку дала, а себе только ложечку.
- Пойду вот, дочка, снопы вязать, зароблю вам и хлебушка, и молочка. Да еще сулил Бастрык поставить меня коров доить - тетю Дуню ведь замуж отдают в другу деревню. При коровах-то, глядишь, посытнее нам будет, когда и парного кружечку выпрошу. Бастрык, он коли добрый, дак ничего быват. Кабы тятьку нашего не придавило, дак…
Женщина замолчала, уставясь на кучу сушняка, забылась с распущенными волосами. Девочка потянулась к холщовому мешку:
- Хлебушка…
Мать встрепенулась, достала темную краюху, отломив кусок, протянула дочери. Та разделила кусок пополам.
- Васютке оставлю, у него животик болит…
У Фомы дрогнуло сердце: вот они, трехсотлетние старания православной церкви - этакая птаха делит скудный кусок пополам, помня о братике. Сама делит!.. Фома не переставал считать себя духовником.
- Ешь, дочка, Васютке я оставила, Видать, с лебеды у него и болит. Даст бог, пошлет меня Бастрык завтра на жатву, хоть пригоршню ржицы зароблю, свеженького испеку вам…
Девочка отламывала кусочки темного травяного хлеба, подолгу жевала их, растягивая удовольствие, и Фома, глядя на нее, не замечал, как по щеке его течет слеза. Горькая вдовья доля который уж раз открывалась ему во всей наготе… Есть ли хоть такой хлеб из лебеды у его малюток? Скоро семнадцать лет беде его, а сыновья-близнецы остаются для Фомы все такими же, каких запомнил.
Наконец женщина повязала голову, встала, пошла в лес за новым сушняком, девочка засеменила следом. Фома подтянул увесистую кожаную суму, вытряхнул на траву копченый олений окорок (ватажникам плевать на княжеские указы об охоте на красного зверя), берестяной туес сотового меда, ржаной каравай, деревянную баклагу с водой. Достал было засапожный нож, примериваясь к хлебу, но тут же сунул обратно. Собрал снедь, низко огибаясь в зарослях иван-чая, жалясь крапивой, прокрался к пню, разостлал на нем оставленную бабой холщовую суму, положил еду и быстро вернулся. Никейша промолчал - он хорошо знал отца-атамана, - лишь облизнулся да глянул на солнце: придется теперь до ночи питаться лесным воздухом. Потом подперся кулаком и принялся следить сквозь травяные заросли, чем обернется очередное "чудо" атамана.
Первой появилась девочка с сухой палкой, бросила ее в кучу и уж было пошла к матери, но чутьем вечно голодного зверька уловила сказочные запахи. Быстро огляделась, подошла к пеньку, присела, похожая на птичку возле приманки, готовую каждый миг упорхнуть, быстро протянула и отдернула руку,
- Ма-а-а… Иди сюда, мамынь!..
- Што там? - отозвалась женщина, уловив испуг в голосе дочери, а та стрелой кинулась навстречу, из кустов донесся ее картавый от волнения голос:
- Тама… тама… ктой-то плячется! Смотли… смотли…
Женщина изумленно рассматривала снедь, лицо ее вдруг стало испуганным, она оглянулась, крестясь.
- Свят, свят… Может, какой прохожий пополдничать собрался? - Она стала аукать, но лес отзывался лишь голосами птиц да легким шумом ветра.
- Может, это боженька положил нам? - девочка потянулась к туесу, но мать удержала:
- Погодь, дочка, не трожь, где-то ж есть хозяин… А еды-то на всю седмицу. В туесе медок - чую… Нам бы добыть где чуток да попоить Васютку с водицей теплой, - глядишь, поправился б.
Девочка снова тянулась к самобранке.
- Я отщипну мяска, мам? Боженька не рассердится?..
Баба вдруг заревела, схватила за руку ребенка, который не мог пересилить голодного искушения.
- Ой, боюсь я, дочка!.. Пойдем отсюдова скорее. Может, Федькины озорники подстроили, забьют ведь нас, коли тронем.
Она быстро увязала хворост, потянула от пня упирающуюся дочь, но та заревела:
- Не хочу… не хочу… Я белочку погляжу, - она по-детски хитрила, указывая на рыжего зверька, который, шурша корой, спускался по стволу дерева, привлеченный запахом пищи.
- Бери ядь, дура! - громовым голосом закричал Фома. - Бери, не бойсь - для тебя ж положено!
Баба обронила вязанку, прижала к коленям перепуганную девчонку, замерла.
- Бери, говорю. Да язык придержи в селе-то! Ну, живо…
Женщина будто очнулась, послушно покидала снедь в суму, сунула в руки дочери, подхватила дрова, горбясь, заспешила к селу. На полпути опустила тяжелую вязанку, обернулась и размашисто перекрестила лес. Наверное, еще не веря себе, заглянула в суму, чего-то отломила, сунула девчонке. Фома следил за нею, пока не скрылась в крайней, вросшей в землю избе.
- Все одно помрут без родителя, - подал голос Ослоп. - Не нынче, так завтра. А нас ишшо выдаст - баба ж.
- Кто знает, помрут аль не помрут? - хмуро отозвался атаман. - Бывает, единый сухарь живую душу спасет - ты дай его вовремя. Нонче о нас она не скажет, завтра - пущай. Да завтра ей вовсе не будет резону сказывать.
В полдень из леса, неподалеку от ватажников, выполз обоз.
- Глянь, - изумился Ослоп. - Деревня переезжает, а при ей - стража татарская.
- То не басурманы, - Фома впился в обозников дальнозоркими глазами. - Похоже, мужики где-то татар пощупали. Ох, сыне, уж не Орда ли двинулась?
Обоз остановился у тиунского подворья, скот погнали к пруду на водопой. Выбежал Федька, слушал, потом что-то говорил, размахивая руками, мужики слушали, опираясь на копья, один поил коней. Женщины и дети окружили колодец. Между тем к дому тиуна отовсюду сбегались люди, до ватажников долетал шум голосов, но разобрать было невозможно. Федька, видно, пытался задержать приезжих, взялся даже за супонь, но высокий чернобородый мужик в воинской справе с перевязанной головой оттер его плечом от лошади, потряс копьем перед тиунским носом, и Федька выразительно плюнул, что-то крикнул сбежавшимся и ушел в дом. Обоз тронулся к плотине, где к нему присоединилось маленькое стадо, потом запылил по дороге на Пронск. Лишь одна беженка, судя по непокрытой голове и длинной косе - молодая девица, осталась на подворье с двумя узлами. Знакомая Фоме ключница увела ее в дом. Люди разошлись, но еще долго у кузни и мельницы топтались чем-то возбужденные мужики.
- Сведать бы, отче? - подал голос Никейша. - Дозволь, странником забегу на село?
- Ох, Никейша, не зря тя Ослопом кличут. Коли недоброй вестью село растревожено, всякий прохожий в подозрение станет. Вот даст бог, до Бастрыка ночью доберемся - тогда сведаем.
Дородная ключница оставила Дарью в маленькой светелке, предупредив, что скоро позовет полдничать. Девушка устало присела на широкую лавку, покрытую чистой дерюгой. Слюдяное окно светелки смотрело на восток, как в домике для птиц, и в полдень здесь было прохладно. Кроме лавки и деревянной кровати, стояли в светелке маленький столик и сундук, покрытый пестрядинкой. Чувствовалось - живут здесь от случая к случаю. Дарья все еще оставалась вроде бы не в себе от случившегося и от утомительной дороги. То ей чудилось, как она бредет за телегой, спотыкаясь во тьме и поминутно хватаясь за грядушку, то возникали в глазах жаркое поле, где она с другими женщинами жала рожь, и мчащиеся прямо на них всадники, похожие на огромных серых мышей, и снова переживала весь ужас, когда бежала по полю, слыша позади вопли женщин и настигающий топот. Снова и снова схватывал ее жесткий ремень аркана, рывком бросал в колючее жнивье, и наступал страшный провал памяти… И возвращение в мир, где скакали и сшибались какие-то люди, голосили сельчанки, кто-то распутывал ей руки… Потом дед ее, самый близкий на земле человек, лежал среди жнивья с торчащей из горла стрелой, и она причитала над своим горем, не замечая чужого. Как в тумане, являлся витязь в чеканенных серебром доспехах, и она не сразу поняла, кто он, откуда взялся, почему стоит рядом и так пристально смотрит. Был ли он? Был… Осталось в памяти имя - Василий Тупик… "Будешь в Москве, спроси Ваську Тупика - в обиду не дам…" Может, слова его и напомнили ей тогда о другом дедушке, московском… Не взяли с собой люди ратные, не могли взять. Да и самой неловко вспоминать, как напрашивалась к ним в ватагу воинскую. Очень страшно было потерять с ними возникшую вдруг ниточку, протянувшуюся от самой Москвы до Поля Дикого… "Будешь в Москве, спроси Ваську Тупика…" А что, если спросить? Сам ведь сказал - не боярин, воин простой… То-то что простой. К боярину за покровительством девице молодой удобнее обратиться бы…