- Назад!.. Не ввязываться в бой с пехотой!.. Пешцам - отходить живее! Сигналить стягом!..
- С нами государь!..
- Слава Руси!..
Отчаянно рубились конные витязи; измученные ратники передового полка быстро откатывались к большому через освободившееся от степняков пространство. Здоровые тащили и поддерживали раненых, последние ряды, сменяя друг друга, отбивали преследователей.
- Государь! Жив Мелик-то… И Ослябя жив - вон они, пешие!
Тупик указывал Димитрию на двух плечистых воинов с длинными секирами в руках, но не радовался великий князь, горечь и гнев застилали его душу. Тысячи ратников не осталось от передового полка. И не парит над рядами его светлая ферязь Оболенского, не посвечивают золоченые шлемы Ивана и Мстислава Тарусских, не возвышается могучая фигура Пересвета, а там, вдали, где все еще вспыхивают мечи над головами окруженных ратников, давно не пылает малиновый плащ Федора Белозерского, не искрится серебро доспехов его сына Ивана и воеводы Андрея Серкиза. Были сильные, были красивые, были верные государю, делу Москвы и земле русской, дорогие, надежные люди - такие дорогие, что лучше уж нет…
На правом крыле рати сеча временно затихла, на левом разгоралась, в большом полку, видно, сейчас только начнется. Растянутые сотни ордынцев напирали на остатки наемной пехоты, заставляли ее по пятам преследовать отходящий передовой полк; может быть, враг замыслил ворваться в ряды большого на плечах отступающих? Это опасно - там, где возникает даже малый непорядок, отдельный вражеский отряд может натворить больше беды, чем в иное время целая рать. Димитрий вышел из боя, просигналил Бренку и Вельяминову общую атаку полка. Скоро качнулись стяги, заревели трубы, и огромный полк, наклонив копья, пошел вперед. Конная и пешая лавина наступающих будто налетела на стену, прянула назад. И тогда измученные ратники с ранеными на руках кинулись сквозь ряды своих, конные сотни, свертываясь в колонны, устремились в открытые проходы - за надежную стену родной пехоты. Димитрий с дружиной отошел последним, и рать тотчас сомкнулась, остановилась, готовая отражать врага.
VII
Когда Мамай понял, что остановить битву не в его силах, он начал возвращаться к привычному состоянию воинственного нетерпения и боевой злости. Как пьяница, однажды проснувшись с болью в голове и проясненным сознанием, едва подумав с ужасом, до какого состояния он себя довел, тут же спешит заглушить здравый рассудок новой порцией вина - так было и с Мамаем. То, что в руке его в минуту испуга нечаянно оказался жезл войны, и рука эта, вместо того чтобы остановить сражение, подала сигнал к нему, Мамай отнес на счет воли аллаха. Мамай словно забыл древнюю истину: тяжкую телегу войны, которую загружали и разгоняли на протяжении нескольких лет многие тысячи людей, невозможно остановить ни приказом, ни мановением руки. Остановить ее может лишь такая же телега, пущенная навстречу. Ему хотелось впутать в свои дела провидение, и он впутал его, поверив, будто всевышний поправил ордынского повелителя в момент слабодушия…
Мамай снова пережил отрезвляющий испуг, когда высланный им на поединок Темир-бек, этот черный демон, способный тупым копьем замертво свалить богатыря, сам завалился в седле под ударом русского, но и русский упал на гриву коня, вероятно тяжко пораженный, и Мамай воспрянул духом, решив: тут - предупреждение неба об ожесточенности предстоящей битвы. Но этого Мамай не боялся, его силы заметно превосходили силы Москвы. Потом на глазах его от контратак русского передового полка замертво ложились ряды фрягов, черня поле панцирями и щитами, тучи вассальной конницы пугливо метались под ударами вражеских сотен, и Мамаем овладело бешенство, он становился самим собой: слал гонцов к Герцогу и бекам, грозил лишить их военной добычи, изгнать из войска, отобрав ранее выданную плату, снести головы, если они сейчас же не заставят своих трусливых вояк драться изо всех сил, не опрокинут русский полк и не уничтожат поголовно. Полк таял, отходил, но каждый шаг его отступления стоил наемникам и вассалам многих сотен убитых. Кто же пригнет для ордынских туменов копья большой московской рати? Лишь Бейбулату совместно с фрягами удалось отсечь крыло русского полка, окружить его, но и там шла затяжная сеча. Мамай с надеждой поглядывал в прояснившуюся даль за Доном и Непрядвой - не покажутся ли сигнальные дымы долгожданных союзников? - но лишь редкие облака стояли над горизонтом.
Был момент - показалось, остатки передового русского полка вот-вот побегут, сея панику, смешают ряды большой рати, и Мамай двинул вперед всю массу вассального сброда, хотя видел, что фрягов надо немедленно отвести, дать им передышку. Он не сделал этого, боясь, что, отрезвев после крови и увидев поле, покрытое черными панцирями, они откажутся снова идти в наступление.
Встречный удар русских ошеломил Мамая: всего он ждал, но не такой конницы. Москва не теряла времени даром. Или Димитрий так самонадеян и нерасчетлив, что в начале битвы бросает в мясорубку свои отборные сотни? В гневе от неудачи, боясь, как бы Орду не смутил вид поля, устланного трупами, где метались обезумевшие кони без всадников и всадники без коней, он велел немедленно двинуть в битву второй эшелон, состоящий в основном из туменов Орды. На этом поле, где врага невозможно обойти и окружить, постепенно утомляя, раздергивая, удушая в кольце, его можно сокрушить непрерывными нарастающими ударами, прорвав строй и раздробив на части.
Повелитель не мог оказать Авдулу большего доверия по возвращении из полона, назначив начальником тысячи в тумен Темир-бека, именовавшийся теперь "Черные соколы" - почетнейшее звание после "Серых кречетов". Авдул ничего не утаил от повелителя, и проницательный Мамай это оценил. Он много спрашивал о войске Димитрия, о Московском кремле, но мало услышал. В кремль Авдула привезли ночью и ночью увезли, держали в закрытой башне. Он, правда, все же рассмотрел каменные стены, не слишком высокие, но мощные, сильно укрепленные башнями, пороками и огненным боем. Однажды, когда его выводили на допрос, он видел, как воины сносили в одну из башен глиняные горшки с фитилями, видимо начиненные взрывным зельем. Видел он у двух стражников и огненные ручницы, какие только появились в Орде и пробивали самые крепкие доспехи. Хотя по дальности стрельбы они уступали арбалету и даже хорошему луку, зато сильно пугали лошадей, были легки, и пользоваться ими мог даже слабосильный, неопытный подросток, в то время как лучник и арбалетчик готовились десятилетиями. Есть ли огнебойное оружие в походном войске Димитрия, Авдул не знал: его провезли мимо полков с другими знатными пленниками в закрытой повозке.
"Мы вовремя начали поход, - сказал Мамай. - Твое пленение на совести трусливых шакалов, бывших с тобой. Ты повидал врага близко, и это твое достоинство. Будь первым в битве и первым в Московском кремле, когда мы его обложим".
Отчего же отборная тысяча мало обрадовала Авдула? Может, грызла зависть к Темир-беку, ставшему так быстро правой рукой повелителя? Или пленение продолжало тяготить, как один из тех жутких снов, что преследуют человека годами? Его ненависть к русам, казалось, возросла от причиненного позора, но это не та ненависть, что наливает кулаки силой. Глубоко-глубоко в душе таился трепет перед сереброшлемым боярином, что вышиб его из седла, перед спокойной холодностью пытавших его воевод и проницательностью их. Уж в Москве-то, считал Авдул, с него снимут допрос по всем правилам - и с плетьми, и с огнем, и со щипцами. Нет! Вроде и не допрос был, а разговор с противником, жесткий, испытующий, в котором прощупывают врага - кто он, что он, о чем думает, чем дышит, на что рассчитывает и чего боится? Казалось, русским воеводам все равно, какие сведения сообщит пленный, им как будто важен был сам пленный, враг в подлинном обличье, а не раздавленный пытками, униженный, озлобленный, извивающийся в предсмертном страхе, окаменевший или вымаливающий себе пощаду, готовый на все ради жизни, - такими любят видеть пленных ордынские ханы. И опять тут угадывалась сила, которой нет нужды запугивать врага жестокостью. Особенно задело Авдула прохладное равнодушие стражи. Стерегли крепко, водили на допросы, но вовремя и досыта кормили, давали постель, и никто не ударил, не плюнул, не оскорбил словом. "Пленный? Так что ж! Сотник? Эка невидаль! Из ханской гвардии? Да все одно татарин. Нагляделись на таких-то. Вот наш посадский кожемяка Каримка - то татарин! Сложит две подковы вместе и руками разогнет. Анамнясь ведерный котел браги выдул единым духом, сел на здоровенного борова, напялил колпак, носится по посаду и орет: я - Мамай, иду на Москву, потопчу и разорю, сторонись, грады и веси! Поморил народ со смеху. А ныне в ополченцы записался, говорит, сам придушу Мамая, штоб людям жить не мешал. То татарин!.."