Сбивчиво, путаясь, я стала ей говорить о себе, и не знаю, может быть, до нее дошла моя безумная тоска, мое желание увидеть сына, но она покорилась и неслышно выскользнула в коридор. Эти какие-нибудь четверть часа ожидания на всю жизнь запечатлелись в моей памяти. Я знала: мой ребенок умирает, он безнадежен, но чувство острой радости наполняло меня. Как? Я увижу сейчас моего сына… у меня сын? Какое это чудо и как это необыкновенно… Я вся дрожала от волнения. Сестра внесла его в знакомом белом байковом одеяльце, которое я сама приготовила, перевязанного большим голубым шелковым бантом и положила около моего лица. Он тяжело, по-взрослому стонал, умолкая ненадолго, но стоны его были достаточно громки, и каждый из них отдавался болью в моем сердце.
Я стала осторожно раскрывать одеяльце, простынку… руки сильно дрожали.
Мне навстречу зашевелились беспомощные ножки, крохотные ручонки с нежными пальчиками. Он был настоящий, тепленький и еще живой.
Страшно дрогнуло сердце, когда в зеленом полусвете абажура я вдруг увидела черно-синее пятно с кровоподтеками, покрывавшее всю его грудь и доходившее до живота…
— Дайте свет! Поверните лампу, я хочу увидеть его личико! — попросила я дрожащим голосом, собрав все силы.
Сестра послушно приподняла абажур.
Я увидела крутой, упрямый лоб, широкий нос, чуть приподнятую рыжеватую бровь около виска — знакомые, противные черты… я вгляделась в глаза: у новорожденных они всегда неопределенного цвета, но эти, безусловно, обещали быть голубыми. Передо мною лежал маленький Васильев.
В душе что-то сразу оборвалось. Ледяная волна залила в сердце все горячее, страстное — и наступила какая-то пустота. Все исчезло, осталась только одна обыкновенная жалость к живому существу, которое страдает.
— Спасибо, — спокойно сказала я сестре и, набросив простынку и одеяльце на ребенка, устало откинулась на подушки.
Сестра, пораженная этой слишком заметной, мгновенно происшедшей во мне переменой, быстро и заботливо завернула моего сына. Затем унесла.
А я лежала и думала о том, что я чудовище. Но воспитать молодого Васильева?.. и я представила, какой бы он был грубый, какой чужой… Наверное, звал бы меня под старость «барыней на вате», или «нафталинным чучелом», или еще как-нибудь в этом роде. А подростком курил, ругался, а там, того и гляди, пристрастился бы к бутылочке… Вот я сижу в кругу семьи, рядом Васильев и его сын, маленький Васильев, — и это «мое» на всю жизнь?! Нет! Лучше петлю на шею.
Я поняла, что никогда в жизни больше не буду иметь ребенка. Я захочу его только от любимого, если когда-нибудь полюблю…
Более того, я не представляла себе, как теперь буду женой Васильева. И я сказала себе: «Довольно этой буффонады, пора кончать!»
— Какая вы странная! — искренно сказала вернувшаяся сестра. — Я боялась, что, увидев его, вы лишитесь покоя, будете плакать, рыдать, сходить с ума. Сотни женщин вели бы себя так, а вы будто даже успокоились… — Она пытливо вглядывалась в мое лицо. — Скажу правду: я впервые вижу такую мать… вы так еще юны и казались мне мягкой, доброй…
— Знаете что? — искренно ответила я. — Я не считаю себя злой; мне кажется, я люблю всех людей и самою жизнь, я хотела бы, чтобы все были счастливы, но у меня суровая душа, она мой судья всегда и во всем. Вот и сейчас она произнесла свой приговор: я не должна иметь детей!.. Я не умею жить одной животной радостью, счастье не будет переполнять моего существа только оттого, что я, как самка, произведу на свет детеныша: «какого-нибудь» и от «кого-нибудь»…
— Это вы так говорите о своем муже?! — поразилась сестра. — Вы все больше и больше меня удивляете…
— Не удивляйтесь. Я знаю, что часто отталкиваю людей откровенностью, но что делать?.. Лгать не люблю.
Я увидела моего ребенка, и моя душа отказалась от него…
Но несмотря на это, странная, невидимая нить связывала меня с ребенком, и это было очень мучительно.
Мне было очень плохо, я горела в жару, но каждый раз, когда хоть на миг приходила в себя, спрашивала:
— Умер?
Как ни странно, но я горела и мучилась в жару ровно три дня, ровно столько, сколько мучился и мой сын. Едва он умер, температура пошла на снижение. Меня охватило чувство тупого безразличия, перешедшего в благостный покой.
В это время мама с Васильевым были всецело заняты похоронами.
Васильев вызвал военный оркестр в полном составе. Он совершенно потерял голову: кричал, что его сын «погиб», сам поехал в Ваганьково и велел вырыть могилу на братском кладбище.
После похорон, как и следовало ожидать, Васильев запил горькую и исчез на много дней…
Мама сообщила, что мой сын зарыт под пропеллером, в головах у летчика Рогана. Это все, что я знаю.
30
Полмесяца я пролежала в больнице, и за это время произошли некоторые события.
Ходатайства Алексеева, его товарищей и прокурора, того самого, которого Васильев сбил с ног, были удовлетворены. Мы лишились комнат на Поварской, но каждый рассудительный и трезвый человек счел бы эту перемену большим для нас благом.
Четырехэтажный дом Милорадовичей, выходящий фасадом на солнечную сторону Поварской, имел во дворе небольшой каменный двухэтажный флигель под одной крышей с большим домом. В старое время в нем жил управляющий домом Милорадовичей Федор Степанович Блинков.
Итак, что мы потеряли? Две смежные комнаты в общей квартире номер пять, сплошь населенной нашими врагами. А приобрели хотя и с голландским отоплением, но совершенно отдельную квартиру на втором этаже флигеля, с двумя изолированными комнатами, со своей кухонькой, ванной, с окнами на солнечную сторону. Но в маминых глазах все отражалось как в кривом зеркале.
— Нас выселили! — возмущалась она. — Выкинули! Вышвырнули на помойку, и это на глазах всего дома! Такого стыда, такого позора я не переживу! Я не могу жить на этих задворках! Вот до чего довело твое замужество с этим типом…
А «этот тип» после похорон сына точно в воду канул.
Я вернулась из лечебницы в новое жилище.
В большой комнате поселились мама, Анатолия и я, а вторую комнату, поменьше, с одним окном, мы устроили для Васильева и со страхом стали ждать его возвращения.
Мы постарались сделать его комнату как можно уютней, но мама, верная себе, зачем-то вдвинула в угол большой киот с образами и затеплила перед ним лампаду.
— Может быть, — сказала она, — Господь Бог его образумит, и он оставит тебя. Глядя на эти иконы, смирение сойдет на его душу…
Я чувствовала себя еще очень слабой, но была готова к любой борьбе; я знала, что ничто не в силах заставить меня вернуться к Васильеву.
Однажды к вечеру вернулся домой Васильев. Он был совершенно трезв, но выглядел ужасно, весь как-то почернел.
Смерть сына странно изменила его. Он, такой самолюбивый, совершенно равнодушно отнесся к нашему переселению, к новой квартире. Безразличным взглядом окинул квартиру, но, когда прошел к себе и понял, что комната предназначена для него одного, тотчас позвал меня для объяснений.
— Ника, — сказала я, — я еще недостаточно сильна для того, чтобы выдержать ту бурю, которой ты встретишь мое решение. Но я ко всему готова, вплоть до смерти. Я решила с тобой расстаться.
— Почему? — спокойно, к моему великому удивлению, спросил он.
— На это много причин. Не думай, что я тебя в чем-либо упрекаю. Я виновна в такой же степени, что и ты. Если в самом начале нашей встречи ты поступил со мной как преступник, то впоследствии я хотя и не скрыла от тебя, но поступила нечестно, когда венчалась без капли любви в сердце. Хотела помочь тебе, исправить. Не смогла… решилась даже на то, чтобы иметь ребенка, думала, что это переменит тебя. И что же?.. ты пил по-прежнему, а я увидела, что не любила бы этого ребенка. Вообще, каждый мой шаг со дня встречи с тобой был новым заблуждением. Но об этом можно слишком долго говорить. Постараюсь быть краткой: корень зла, причина всех причин — твое пьянство. Все хорошее и плохое, что ты в жизни переживаешь, толкает тебя к вину… Ты неисправимый, горький пьяница, и твоей женой я больше быть не хочу.