— А бояре?
— Что бояре? — замялся Свенельд. — Бояре не все. Ты как мыслишь, княже, к отцу твоему все с любовью? В глаза одно сказывают, за глаза иное…
Ну да ладно, пойду бояр на лов поднимать. Коли решишь с нами потешиться, рады будем, не все в книжицы заглядывать. У отца своего учись, его на все хватало в твои лета. Он на твоем месте ни одну ростовскую девку не пропустил бы, а ты, княже, не замечаешь их…
Сказал воевода, и не понять Борису, осуждает ли он его, одобряет.
— На Рождество брата Глеба хочу навестить, ты здесь на воеводстве останешься, — сказал Борис. — Ему ноне с уходом Ильи нелегко.
— И то так, княже. Не гадал я, что конец ждет Муромчанина. Думал, вечен он, как дуб могучий стоял на земле. А уж воин был в редкость. Таких, княже, народ в памяти долго держит…
Закрылась за Свенельдом дверь, грузно унес он свое тело. Глядя ему вслед, Борис подумал: забирает время богатырей отцовской дружины, кто заступит их место? Сколько помнит Борис, никто из воевод великого князя Владимира не засиживался в Киеве, не тешил сердце пирами, а проводил время на рубеже, отражая недругов, посягавших на Русь…
И неожиданно пришла ему в голову мысль — он отправится со Свенельдом и боярами на лов, а потом будет слушать их, сидя у жаркого костра. Боярам, каким по многу лет, есть о чем вспомнить, а ему, Борису, у них поучиться…
* * *
По первому снегу удалился великий князь в Берестово да там и задержался. Вечера с Предславой проводил, в горнице при свечах засиживался, днями если не по лесу бродил, то с тиуном планы строил, в хозяйство вникал.
Стряпуха Глафира уж так великому князю угождала, еду его любимую готовила, что Владимир как-то в шутку t заметил:
— А что, Глафира, ты, чать, мне так годишь, памятуя, что я твой кум?
Стряпуха зарделась, ровно цвет маковый, а великий князь ее обнимает, приговаривает:
— Да ты, Глафирушка, не красней. Эвон, что рябина заалела, я ведь не только кашку люблю, но и до молодок охоч. Вот сходим к крестнику нашему да и ко мне в опочиваленку свернем.
Подморгнет стряпухе, да той ли князя не знавать, понимала, когда он в шутку говорит, когда всерьез. Эвон, в серебре голова, но неспроста сказ: седина в бороду, бес в ребро…
Однажды за столом, когда сидели вдвоем с Предславой, накатила на Владимира тоска, цепко ухватила. Дочери сказал:
— Грудь давит, Предслава. Что-то мучает меня, гложет. Уж ли грехи тяжкие на мне, какие и поныне не прощены?
Предслава, как могла, пыталась успокоить отца, но он остановил ее:
— Не старайся, дочь, не все в жизни моей те ведомо. — Погладил ей руку. — Я о чем ноне подумал, призову-ка по весне в Киев Бориса, пусть при мне будет, в Ростове и Свенельда достаточно…
Утром позвал тиуна:
— В полдень в Киев отъеду, пора.
* * *
В полночь загорелось на Черном Яре. От одной избы пожар на другую перекинулся. Ударили в набат. Пока люд в подмогу сбежался, горела вся улица. Отчего пожар, одному Богу известно. Случись такое летом и в сушь, пол-Киева выгорело бы. Зимой спасибо снегу, искры, переметываясь, гасли в снегу.
Прискакал князь с молодшей дружиной, отроки на огонь налетели, баграми бревна раскатали, головешки снегом засыпали.
Собрался народ вокруг князя, сокрушается, а великий князь, с седла не слезая, подозвал тиуна:
— Люду пострадавшему помоги и лесом и гривнами.
Одобрительно загудела толпа, справедлив князь, в беде не оставил…
Следующим утром сошелся в Черном Яре народ киевский, принялись расчищать площадки под новые избы, а из города потянулся к лесу санный поезд с охочими людьми заготавливать бревна, чтоб по весне начать строительство.
* * *
К Рождеству готовились загодя. Не было того дома и избы, где бы не забивали свинью и не начиняли кишки мясом, колбасили. По всей Руси ждали праздника, начнутся колядки, и будут до самого Крещения бродить из дома в дом колядовщики, сеять-посевать, славить Христа, припевать:
Уродилась коляда накануне Рождества…
Собирали подарки, набивали торбы холщовые. Молодки ходили своими толпами, пели голосисто:
А вы, девки, не гуляйте, да идите коляду подбирайте…
Как Борис и решил, на Рождество он выехал в Муром. Хотел побыть с Глебом, повспоминать, как с Георгием колядовали и великий князь одаривал их щедро заморскими сладостями.
Дорогой до Мурома, в какой бы деревне ни останавливался князь, его сажали за стол, угощали знатно, а Борис одаривал детишек пряниками медовыми, орехами, а хозяев мелкими монетами, резанами.
Накануне Крещения крытые сани князя ростовского въехали в Муром.
* * *
Зимой Туров и все в округе заметают снежные сугробы. На припятском лугу, где с ранней весны туровские бабы пасут скот, сиротливо стоят придавленные снегом копенки сена. Чернеет вдали голый лес, где, по поверьям, обитают лешие.
Ночами, будоража тишину, перекликаются дозорные да пребрехиваются псы.
Долги зимние ночи. В подполье скребутся мыши, пищат. Их возня мешает спать пресвитеру Иллариону. Он лежит боком на жестком ложе, подсунув ладонь под голову. Мысли набегают одна на другую, они скачут…
Вот припомнилось, как призвал его митрополит Иоанн и велел отправляться в Туров духовником к князю Святополку. При дворе туровского князя Илларион воочию увидел, какие сети плетут латиняне вокруг Святополка.
Воспитанник афонских монахов Илларион люто ненавидел латинскую веру, видел в ней отступление от православия. Вот почему и считал Илларион своим долгом уведомлять обо всем князя Владимира, дабы Святополк не отшатнулся от православной веры.
Неустойчив туровский князь, ко всему епископ Рейнберн козни плетет, и княгиня Марыся тянет Святополка в латинскую веру. И ежели князь поддастся им, то быть ему слугой короля Болеслава, а не русским князем. Все, что ни станет говорить король ляхов, пойдет не на благо Руси.
Илларион поднялся, достал из печи огонек, вздул, зажег лучину. Потом раскрыл рукописное Евангелие, долго читал. Запели вторые петухи за темным оконцем, отвлекли пресвитера от книги. Он вздохнул, произнес громко:
— Прости мне, Господи, прегрешения мои.
И снова подумал: «Когда боярин Путша скажет князю Владимиру, что Святополк жену свою к королю посылал, то-то взъярится великий князь. Да и как не взъяриться, коли все творится со злым умыслом, чтоб Святополка против отца и братьев восстановить. Истину рекли афонские монахи, вера латинская коварства полна. А Рейнберн так и брызжет слюной ядовитой, аки гад ползучий».
Снова в подполье подняли возню мыши, нарушили ход Илларионовых мыслей. Он протянул руку к стоявшему в углу посоху, с силой стукнул об пол. Писк стих. Илларион уселся поудобнее на лавку, скрестив руки на животе, забылся в дреме.
* * *
Время в сборах бежало быстро. Надоел Путше унылый Туров, но более всего опостылела старая жена, он даже имени ее не упоминал. Путшу манил Вышгород. Оттуда до Киева рукой подать, ко всему на вышгородском подворье жила у него не одна веселая молодка.
Боярин Путша хоть и принял в отроческие годы христианскую веру, но с христовым учением по единоженству не согласен. Иное дело языческие времена, имей сколько хочешь жен и наложниц. А ныне молодок тайно держи.
За утренней трапезой Путша, отворотив лик от жены, глодал жареную баранью ногу. У боярыни глаза заплаканные, из-под повойника выбилась прядка седых волос.
— Хоть бы зиму-то дома побыл. Может, останешься? — просяще тянет она, и голос у нее тихий, смиренный.
Путша долго не удостаивал жену ответом, стучал костью об стол, потом, с шумом высосав мозги, процедил сквозь зубы:
— Вишь, развылась, не на век уезжаю.
Еще вчера звал Путшу Святополк, наказывал: