Живые иностранные языки преподавали их носители. Надо было учить один из них — по выбору (Гапон выбрал почему-то сравнительно малопопулярный в то время английский). Об уровне преподавания, к примеру, русской литературы свидетельствует литографированный конспект курса лекций, посвященных Достоевскому и Тургеневу (до отлученного Толстого дело, видимо, не доходило), изданный в 1902 году. Уровень достойный, не уступающий какому-нибудь провинциальному университету, — хотя романы Тургенева предмет для богословов явно непрофильный.
Другими словами, образование, полученное Гапоном, было вполне качественным и глубоким — при том даже, что учился он без особого увлечения. Тем не менее — как-то учился, писал ежегодные сочинения, сдавал экзамены… Хотя не всегда академическая жизнь его шла гладко.
«МЯТУЩАЯСЯ ДУША»
Первый «сбой» случился уже в 1898/99 учебном году. В середине года Гапон ушел в отпуск по болезни, засвидетельствованной академическим врачом Д. Пахомовым (о чем есть запись в Журнале Духовной академии от 9–10 июня 1899 года), и не сдавал никаких экзаменов.
О болезни Гапона известно мало. Судя по тому, что он отправился в Крым (деньги собрали по подписке), это было что-то легочное, может быть, простудного происхождения (южанин в Петербурге!).
В Крыму отец Георгий сперва жил в Ялте, потом — благодаря содействию епископа Таврического Николая (позднее видного черносотенца) — в балаклавском Георгиевском монастыре. Монастырь был полон отдыхающих, и монахи увлеченно занимались, так сказать, «туристическим бизнесом», в то время как (строго замечает Гапон) «2 тысячи десятин великолепных виноградников, принадлежащих монастырю и могущих давать по 200 руб. с десятины, оставались… заброшенными». Крестьянский сын не мог спокойно смотреть на такую бесхозяйственность (не говоря уже о далеком от аскезы образе жизни молодых монахов).
В Балаклаве завязались примечательные знакомства.
Среди тех, кто одновременно с Гапоном живал в Георгиевском монастыре, были известный либеральный публицист Георгий Аветович Джаншиев, литератор-толстовец (еще один!) Петр Алексеевич Сергеенко и прославленный художник Василий Васильевич Верещагин. Сергеенко оставил воспоминания о пиитическом времяпрепровождении этой почтенной компании. Например, о том, как, глядя на крымские сказы, отдыхающие «угадывали» в них разные образы. Лирически настроенный Джаншиев видел голову из «Руслана и Людмилы». Баталист Верещагин — Наполеона. Что виделось Гапону?
Между Гапоном и Верещагиным происходили сцены, забавлявшие окружающих.
«Гапон высоко чтил Верещагина как художника, но когда Верещагин проявлял какой-нибудь знак невнимания к Гапону, пылко-нервный батюшка заносил это полностью в счет и при первой же оказии демонстративно предъявлял его Василию Васильевичу.
Его при встрече „не заметил“ Верещагин. Он при встрече „не заметил“ Верещагина. И невозможно было смотреть без улыбки, когда эти два завзятых казака по природе встречались неожиданно после какого-нибудь неулаженного конфликта между ними. Точно два насторожившихся петуха. Обыкновенно кончалось тем, что „неприятели“ расходились и делали вид в течение нескольких дней, что „не замечают“ друг друга, или, молодецки рассмеявшись, начинали с увлечением беседовать, как ни в чем не бывало».
Сам Гапон тоже уделяет Верещагину несколько фраз в своих воспоминаниях. Между прочим, передает состоявшийся между ними разговор о картине Иванова «Явление Христа народу». Верещагин предъявлял к ней претензии, характерные для живописца-натуралиста конца XIX века: «Как мог кто-нибудь… возвращаться из пустыни с гладко причесанными волосами?»
Гапон попал в компанию светских интеллигентов, да при том из самой верхушки. А кем был он сам? «Патриархальный священник», как позднее задним числом назвал его добрый знакомец, В. И. Ульянов-Ленин? Ученый церковный человек, насаждение коих было целью Духовной академии? Или — полуинтеллигент из губернского города, земский статистик? И как подействовали на него летние встречи?
В пятом номере «Русской мысли» за 1907 год напечатана переписка Гапона с еще одним знакомым по Крыму, неким Г. И. (по-видимому, это упомянутый в гапоновских мемуарах «Михайлов», «старый идеалист сороковых годов») и, предположительно, его супругой, обозначенной литерами А. К. Ниже — некоторые выдержки из писем 1899 года с комментариями.
«Или — покориться своей судьбе, выражаясь словами Никитина: „Мне, видно, нет иной дороги — она лежит… иди вперед, тащись, покуда служат ноги, впереди — что Бог пошлет…“, или же с гордыми и смелыми словами (на устах) любимого вами стихотворения перейти Рубикон» (15 октября 1899 года).
«Любимое стихотворение» — это «Море» Петра Вейнберга, которого ныне помнят за другое произведение, одно-единственное — романс «Он был титулярный советник», и еще за многочисленные переводы с разных языков. Современники, однако, с восторгом повторяли:
Бесконечной пеленою
Развернулось предо мною
Старый друг мой — море.
Сколько силы благодатной
В этой шири необъятной,
В царственном просторе…
Еще Мандельштам непочтительно вспоминал, как 75-летний Петр Исаевич Вейнберг, «настоящий козёл с пледом», декламировал в середине 1900-х эти строки перед учениками Тенишевского училища.
А что за Рубикон, который Гапон решился было перейти, — это становится ясным дальше, из следующего письма, посланного 7 ноября.
«Со 2-го ноября я в Петербурге. Не заезжал до своего батьки и неньки потому, что, отдав 22 руб. долга о. Петру, едва-едва достиг столицы. В академии приняли очень хорошо, отвели комнату и засчитали сочинение. Признаюсь, всякое участие со стороны академии болезненно отзывается в моем сердце. Но что же делать? Бедность! А жить в Петербурге приходится ради хлопот по своему делу. Ректор историко-филологического факультета[7], с семейством которого я знаком, сообщил, что поступить в университет можно двумя путями: 1) держать экзамен на аттестат зрелости 2) поступить пока вольнослушателем; держать же экзамен через год, два… Только вопрос, можно ли поступить до Рождества Христова».
Про жилищные дела Гапона в академии мы уже писали. Отдельная комната вернувшемуся из академического отпуска студенту — это был знак особенного благоволения. Официальное решение об освобождении Гапона от первого семестрового сочинения («…принимая во внимание болезненное состояние… а также то, что он написал удовлетворительно первое семестровое сочинение в минувшем учебном году…») датируется 2 декабря, но, видимо, решение принято было раньше.
Однако Гапон, хлопоча об этой поблажке, думал тем временем об уходе из академии и поступлении в университет — на сей раз на историко-филологический факультет, а не медицинский. Мысли эти были внушены ему новыми крымскими друзьями — Михайловым и Верещагиным. Оба призывали молодого человека «снять рясу», чтобы самореализоваться и, само собой, «служить народу».
Но дальше намерений дело и в этот раз не пошло.
30 ноября Гапон пишет Г. И.:
«Бывают драгоценные минуты, когда человеческое сердце вдруг раскрывается для глубокого восприятия какой-либо высокой идеи, когда последняя мгновенно пронзает мятущуюся душу, глубоко западает на дне ее и начинает, подобно прекрасной закваске, действовать в жизни известного человека. В одну из таких минут нашел отклик в моем сердце благородный призыв, вышедший искренно от благородного и убежденного человека.
Но получил два письма от честного и любимого отца… где он открывает горе, долго скрываемое от меня: болезнь тяжелая „неньки“, слабость его и вообще расстройство семьи. Неужели не долг мой пожертвовать собой, своим собственным „я“ для блага и успокоения тех, которые меня вскормили и возрастили?»