Другие эсеровские встречи и дружбы были еще более колоритны.
25 марта агент Раскин, он же Виноградов, он же «инженер Азев» доносит своему шефу Л. А. Ратаеву, что «Гапон с Бабушкой и князем Хилковым создают боевой комитет». Бабушка — это, само собой, бабушка русской революции Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская, героическая дама шестидесяти одного года от роду, еще при Александре II побывавшая на Карийской каторге. А князь Дмитрий Александрович Хилков — в прошлом один из главных толстовцев, в начале XX века сбросивший вериги непротивленства и ставший эсером, пламенным сторонником террора (однако так и не перешедший от теории к практике, а после 1905 года примирившийся с правительством, прошенный им и погибший в 57-летнем возрасте на фронте во время Первой мировой). Поссе в своих мемуарах дает выразительный портрет этого человека: «Его невысокая, стройная, изящная фигура с маленькими породистыми руками служила прекрасной основой для ориентальной головы с тонкими чертами лица, ласковыми близорукими глазами, прикрытыми легким пенсне, с высоким лбом, уходящим в благородную плешь, окаймленную мягкими, слегка вьющимися волосами… Но самое примечательное в наружности Хилкова была его борода. Борода длинная, почти до пояса, пепельного цвета с серебряными нитями, похожая на какой-то необыкновенный, но несомненно дорогой мех…» Общение Гапона с этим странным человеком, отчасти богоискателем, отчасти авантюристом, отчасти «добрым барином» (и притом апологетом беспощадного насилия!), продолжалось всю весну и все лето.
Сближение с эсерами не означало, однако, разрыва с эсдеками. Георгий Аполлонович продолжал бывать у Плеханова, на какое-то время тесно сошелся с умудренным летами Дейчем, который неожиданно стал его конфидентом, и, наконец, познакомился — и довольно близко! — с суровым лидером бэков. Впрочем, суровость его тоже не стоит преувеличивать: в картавом лысом господине, который несколькими годами позже привечал в Париже юного Эренбурга, «Илью Лохматого», а еще позже, во время Первой мировой, играл в Цюрихе в шахматы с самим Розенштоком, будущим дадаистом Тристаном Тцарой, мало кто мог угадать русского Робеспьера или Кромвеля. Скорее, чего-то подобного можно было ждать от Савинкова — Ульянов же был эсдек, свирепый, казалось, только в статьях и в спорах за кружкой пива.
Как вспоминает Крупская, «через некоторое время после приезда Гапона в Женеву к нам пришла под вечер какая-то эсеровская дама и передала Владимиру Ильичу, что его хочет видеть Гапон. Условились о месте свидания на нейтральной почве, в кафе». Ленин очень волновался перед этой встречей; в итоге Гапон ему понравился своей страстностью и непосредственностью. «Только учиться ему надо, — говорил Владимир Ильич. — Я ему сказал: „Вы, батенька, лести не слушайте, учитесь, а то вон где очутитесь“, — показал ему под стол».
Учиться, учиться и учиться…
Гапон стал бывать у Ленина и Крупской дома. Лидеру большевиков он оказался интересен не только как глава стихийного движения питерских рабочих, которым эсдеки хотели овладеть, но и как выходец из крестьянской среды. Разговоры с Гапоном и Матюшенко (о нем — ниже) подтолкнули Ленина к мысли о радикализации собственной аграрной программы. В отличие от меньшевиков, правоверных марксистов, считавших крестьянство отсталым классом и следовавших провозглашенному Каутским принципу нейтралитета в споре между крестьянами и помещиком, более гибкие большевики сначала поставили вопрос об «отрезках» (то есть о возвращении крестьянам тех земель, которые были отняты от их наделов при земельном размежевании после отмены крепостного права), а потом перехватили эсеровский лозунг о конфискации всей помещичьей земли.
Отношение эсдеков к Гапону было различным. Так, 17 марта он встречался с представителями Бунда[40]. В отчете об этой встрече безымянный бундовец так характеризует Гапона: «Человек он очень неинтеллигентный, невежественный, совершенно не разбирающийся в вопросах партийной жизни. Говорит с сильным малорусским акцентом и плохо излагает свои мысли, испытывает большие затруднения при столкновении с иностранными словами (напр. „Амстердам“ произносит как „Амстедерам“ — „Амстедерамская конференция“). Оторвавшись от массы и попав в непривычную для него интеллигентскую среду, он встал на путь несомненного авантюризма. По всем ухваткам, наклонностям и складу ума это социалист-революционер, хотя он называет себя соц-дем. и уверяет, что был таким еще во время образования „Общества фабрично-заводских рабочих“. Ни о чем другом, кроме бомб, оружейных складов и т. п., он теперь не думает. Есть в его фигуре что-то, что не внушает к себе доверия, хотя глаза у него симпатичные, хорошие».
Мы уже обсуждали вопрос о «невежестве» Гапона. От свидетельств неизвестных бундовцев можно было бы отмахнуться — неизвестно, насколько образованны были они сами, а говорили по-русски они уж наверняка не с безупречным московским выговором. Тем более что критерием интеллигентности служит для них способность «разбираться в вопросах партийной жизни». Но когда самые разные, и притом уж заведомо образованные люди — Рутенберг, Ан-ский, Чернов, Дейч, Ленин — говорят одно и то же, их суждения нельзя не принять во внимание. К сожалению, никто из них не приводит конкретных примеров, так что мы не знаем, в чем именно выражалось это «невежество» кандидата богословия и посетителя Религиозно-философских собраний.
Дейч пишет: «Гапон… старался дать мне понять, что вообще-то он много читал и знает, например, философию, которую проходил в семинарии и в академии. Если же у него имеются пробелы, то лишь в социализме, но он их легко и скоро заполнит; но, по словам Л. И. Аксельрод, он и в философии был совершенно несведущ». Можно предположить, что и представления о том, что есть философия, у выпускника Духовной академии и у марксистки с псевдонимом Ортодокс были разные. Но есть вещи, мимо которых не пройдешь, — тот же «Амстедерам». Это же — знания в размерах младшей школы!
Думается, недалек от истины Ан-ский, когда он пишет: «Даже то, что хорошо знал, он точно забывал как ненужный балласт. Однако, когда ему нужно было, он проявлял поразительную способность схватывать с полуслова чужие мысли, целые теории, направления и т. п.». Гапон помнил и знал то и только то, что было нужно в данную минуту. Выученное когда-то не задерживалось в его сознании. Сдал экзамен, прочитал лекцию рабочим, додумал собственную мысль, родившуюся из прочитанного, — и всё «стирается», а не попадает в «архив». Между тем сила образованного человека — именно в умении быстро извлечь из этого архива, из дальних закоулков мозга резервные знания. Гапон этого не умел, а потому казался «невежественным», «диким». К тому же ему не хватало такта промолчать в разговоре, затрагивающем малоизвестные ему предметы. Ну а социалистическая теория с ее казуистическими поворотами и вовсе казалась ему скучной и ненужной.
Ему советовали читать, а он — не мог. Чем он вообще занимался в Женеве? Ходил в гости к одним, другим, третьим деятелям эмиграции, бесконечно рассказывал о своей прошлой деятельности… Постепенно он стал одной из достопримечательностей русской колонии, у него даже появился, по революционной традиции, собственный «псевдоним» — Николай Петрович Николов. Хотя, разумеется, все знали его настоящее имя.
Впрочем, в этом бездействии, продолжавшемся около полутора месяцев, был перерыв.
Еще в середине февраля (по новому стилю) Рутенберг ненадолго свозил Гапона в Париж — отчасти, может быть, как раз с целью отдалить его от эсдеков. В Париже Георгий Аполлонович поселился у Ивана Николаевича — важного, как ему объяснили, лица в эсеровской партии, имеющего отношение и к терактам, и к Боевой организации, на вид некрасивого, губастого толстяка, но с добрыми, детскими (как потом выражались эсеры, отбиваясь от разоблачений Бурцева) глазами.
Гапон с обычной откровенностью рассказывал Ивану Николаевичу про все свои свершения и мытарства, между прочим — про Зубатова и полицейские знакомства. Губастый эсер, пересказывая эти беседы Рутенбергу, возмущенно отплевывался — так, мол, ему претило «прошлое попа»… А в охранном отделении удовлетворенно отмечали: агент вошел в контакт с неугомонным расстригой.