Теперь, в 1903 году, самым безопасным местом для организационного собрания самообороны стала штаб-квартира ЕНРП. Полиция туда не совалась. Владимир Жаботинский, выдающийся еврейский политик и прекрасный русский писатель, описал это собрание в своих мемуарах (кратко) и в романе «Пятеро» (более подробно). Среди активистов самообороны были разные люди — от адвокатов, врачей, студентов до портовых налетчиков. Шаевич в разговорах не участвовал — просто предоставил помещение и ушел в другую комнату. Вот как описывает Жаботинский свое с ним прощание:
«Он долго жал мне руку и сказал:
— Не благодарите: я сам так рад помочь делу, о котором нет споров, чистое оно или грязное…
В глазах у него было при этом выражение, которое надолго мне запомнилось: у меня так самого бы тосковали глаза, если бы заставила меня судьба — или своя вера — пройти по улице с клеймом отщепенца на лбу, и вокруг бы люди сторонились и отворачивались. Кто его знает, может быть, и хороший был человек».
Это — художественная литература, и это субъективный взгляд. Но если Шаевич и в самом деле ощущал это «клеймо отщепенца» — значит, за считаные недели в настроении этого «может быть, и хорошего» человека, еще недавно такого хвастливого и самоупоенного, произошли разительные перемены.
Погрома в Одессе не случилось (но оружие, розданное студентам и налетчикам, так у них и осталось и потом не раз выстрелило). Погром случился 6–7 (19–20) апреля в Кишиневе. Он был спровоцирован слухами о ритуальном убийстве, которые систематически воспроизводились в газете «Бессарабец» (поддерживавшейся властями). Погибло полсотни человек, пострадало шестьсот. Местные евреи, лишенные черноморской закалки, повели себя довольно робко, серьезного отпора не дали, за что были заклеймены еврейским национальным поэтом X. Н. Бяликом в его поэме «Сказание о погроме». Полиция, со своей стороны, вмешалась в происходящее только на вторые сутки. Это вызвало негодование во всех левых и либеральных кругах России. В «Таймс» была напечатана телеграмма, якобы посланная Плеве в Кишинев, с приказом не открывать огня по погромщикам. Это была фальшивка (так считают современные историки), но убедить в этом общество было уже невозможно. Правда заключалась в том, что в полиции и в администрации на всех уровнях существовали люди, сочувствовавшие погромам, помогавшие их провоцировать и саботировавшие их разгон. Никакой министр внутренних дел (пусть даже с большей, чем Плеве, симпатией относящийся к жертвам насилия) ничего не мог с этим поделать. Это стало очевидно через два года. В контексте биографии Гапона нам еще придется этой темы коснуться.
После этого популярность проправительственного и связанного с полицией рабочего движения в еврейской среде не могла не упасть. Шаевичу надо было «реабилитироваться». И, вероятно, он попытался это сделать.
В начале июля 1903 года грандиозная забастовка, начавшаяся в Баку, охватила все причерноморские города, включая Одессу. Здесь к ней примкнули матросы, кочегары, рабочие мастерских Русского общества мореходства и торговли — без различия национальности и религии. Главным организатором и оратором выступил именно Шаевич. Судя по всему, он не предвидел, какой масштаб примет стачка, и на каком-то этапе потерял контроль над событиями. 18 июля, на второй день всеобщей забастовки, он приказал прекратить ее, но даже члены его собственной организации не выполнили распоряжения.
Реакция Плеве была простой и ожидаемой: Зубатову приказано было ликвидировать Еврейскую независимую рабочую партию.
Досаду Сергея Васильевича можно понять: всё, созданное им на протяжении двух лет, постепенно разрушалось. Гапон вспоминает, что при известии о бунтарской деятельности Шаевича Зубатов пришел в ярость и воскликнул: «Убить их всех, мерзавцев!» Тем удивительнее, что перед начальством — и тогда, и годы спустя — он настойчиво защищал своего одесского эмиссара, выдавая его за жертву внешних обстоятельств.
Отчаявшись переубедить «Орла» (как называли в министерстве Плеве), Зубатов попытался пойти по тому же пути, который он уже неудачно опробовал в марте: сыграть на вражде между Витте и Плеве и настроить в свою пользу министра финансов. В дело был вовлечен и князь В. П. Мещерский, редактор газеты «Гражданин», видный консервативный публицист, уже немолодой человек (64 лет), не занимавший никаких должностей, но оказывавший важное влияние на государственную жизнь благодаря дружеским связям с императорским домом. Личностью он был колоритной, талантливой в своем роде, не без скандальности (в том числе из-за гомосексуальной ориентации, которую он практически не скрывал). По одной из версий, Витте и Зубатов обсуждали планы смещения Плеве в доме у Мещерского. Предполагалось, что Зубатов изготовит письмо, компрометирующее Плеве и якобы попавшее к нему при перлюстрации, а Мещерский передаст его царю. Зубатов рассказал об этом плане Гуровичу — и ближайший сотрудник предал его. По другим источникам, предателем оказался сам Мещерский.
После этого судьба Зубатова была предрешена. 19 августа он был вызван к Плеве, который в очень жесткой форме потребовал от него отчета о деятельности ЕНРП. Разговор происходил в присутствии фон Валя, начальника конкурирующей структуры — корпуса жандармов, что было еще для Сергея Васильевича обиднее. Затем Зубатову предъявлено было его письмо Шаевичу (изъятое у последнего при обыске). Плеве картинно возмущался как «сентиментальным» тоном, роняющим, с его точки зрения, достоинство полицейского чиновника, так и содержанием. В частности, его возмутили приведенные в письме слова Николая II: «Богатого еврейства не распускайте, а бедноте жить давайте». «Государь это сказал мне, — возмущался Плеве, — я передал директору Департамента полиции, последний своему чиновнику Зубатову; г. же Зубатов позволил себе сообщить слова государя своему агенту, жидюге Шаевичу, но за это я его и передам суду».
(Понятно, что письмо Шаевичу стало лишь поводом для расправы. Но раздражение Плеве из-за передачи «жидюге» слов царя, вероятно, не было деланым: дело в том, что эти слова были во многом противоположны его собственной позиции. Плеве считал, что опасность для империи представляет не богатое и образованное еврейство, которое рано или поздно ассимилируется, а нищая местечковая масса, с которой Зубатов через свою организацию и заигрывал.)
Зубатов был уволен в отставку, ему приказано было выехать в Москву. На вокзале его провожали всего несколько человек, среди них Гапон. Поскольку Зубатов не примирился с допущенной в отношении него «несправедливостью» и требовал «реабилитации», в ноябре он был отправлен еще дальше — во Владимир, где оставался вплоть до убийства Плеве. Ждать пришлось, правда, недолго — до июля 1904 года. Потом Зубатову назначили пенсию, звали его вернуться на службу… Он отказывался. Его любимый проект был разрушен, а просто ловить и сажать крамольников ему было неинтересно. К тому же у него вырос сын, поступил в университет — и Сергею Васильевичу не хотелось, чтобы товарищи подвергали его остракизму из-за отца-полицейского. Он помнил, как когда-то его отец сломал ему жизнь, и своему сыну не хотел повредить ничем. Он выступал как публицист, писал мемуары (они не сохранились). 3 марта 1917 года, при известии об отречениях Николая II и великого князя Михаила Александровича, он молча вышел в соседнюю комнату и застрелился. Смерть, достойная самурая!
Шаевич был сослан в Восточную Сибирь. Из Иркутска он с горечью писал Зубатову: «К глубокому сожалению, дорогой Сергей Васильевич, Ваши сотрудники не оказались на высоте своего призвания; замутив чистую идею склонностью к политическому авантюризму, трудно или невозможно было плыть без этого компаса, без риска потонуть, и потонули… Меня страшно коробит от того, что ничто, кроме бессмысленных репрессий, не будет противопоставляться их (революционеров. — В. Ш.) разрушительной бессмысленной работе»[16].
Писал Зубатову и Гапон. Вот фрагмент письма, относящегося к концу августа: