– Как здоровье вашего сына? – спросил я.
Мне хотелось, чтобы вопрос так же ничего не значил, как и ее улыбка.
– Боли немножко утихли. Он очень хочет вас видеть.
– Неужели? Зачем я ему?
– Он очень любит видеть наших друзей. А то ему кажется, что о нем забыли.
– Эх, если бы у нас были белые наемники, как у Чомбе! – сказал Анри Филипо. – Мы, гаитяне, уже лет сорок деремся только ножами и битыми бутылками. Нам необходимо иметь хоть несколько человек, обладающих опытом партизанской войны. Горы у нас не ниже, чем на Кубе.
– Но у вас нет лесов, где можно прятаться, – сказал я. – Ваши крестьяне их вырубили.
– И все же мы долго не сдавались американской морской пехоте. – Он добавил с горечью: – Я говорю «мы», хоть и принадлежу к другому поколению. Наше поколение научилось живописи – знаете, картины Бенуа покупают для Музея современной живописи (конечно, они стоят много дешевле европейских примитивов). Наших писателей издают в Париже, а теперь они и сами туда переселились.
– А как ваши стихи?
– Они были довольно звучные, правда? Но под их напев Доктор пришел к власти. Мы все отрицали, а в результате утвердился этот черный дьявол. Даже я за него голосовал. Знаете, а я ведь понятия не имею, как стрелять из ручного пулемета. Вы умеете из него стрелять?
– Ну, это дело простое. За пять минут научитесь.
– Научите меня.
– Сначала надо раздобыть пулемет.
– Научите меня по чертежам и пустым спичечным коробкам, а потом я, может, и раздобуду пулемет.
– Я знаю человека, который куда больше годится вам в учителя, чем я, но пока что он сидит в тюрьме. – Я рассказал ему о «майоре» Джонсе.
– Они его избили? – спросил он со злорадством.
– Вот это здорово! Белые не любят, когда их бьют.
– Он как будто отнесся к побоям очень спокойно. Мне показалось, что он к этому привык.
– Вы считаете, что у него есть военный опыт?
– Он говорит, будто воевал в Бирме, но тут ему приходится верить на слово.
– А вы не верите?
– Что-то в нем есть недостоверное, или, точнее сказать, не совсем достоверное. Когда я с ним говорил, мне вспомнились дни моей молодости в Лондоне – я уговорил один ресторан взять меня на работу; я знал французский и наврал, будто служил официантом у Фуке. Я все время боялся, что меня выведут на чистую воду, но мне это сошло с рук. Я ловко себя запродал, как бракованную вещь, где дефект заклеен ярлычком с ценой. Не очень давно я так же успешно выдавал себя за эксперта по живописи, и опять никто не вывел меня на чистую воду. Иногда мне кажется, что Джонс играет в ту же игру. Помню, я посмотрел на него как-то вечером после концерта на пароходе – мы плыли с ним из Америки – и подумал: а не комедианты ли мы, брат, с тобой оба?
– Это можно сказать о большинстве из нас. Разве я не был комедиантом, когда писал стихи, от которых так и несло «Цветами Зла»[56], и печатал их за свой счет на дорогой бумаге? Я отправлял их на рецензию в ведущие французские журналы. Это была ошибка. Меня вывели на чистую воду. Я ни разу не прочел о своих стихах ни единой критической заметки, не считая того, что писал Пьер Малыш. На потраченные деньги я, пожалуй, мог бы купить пулемет. (Слово «пулемет» казалось ему теперь магическим.)
– Ладно, не горюйте, давайте вместе играть комедию, – сказал посол. – Возьмите мою сигару. Налейте себе чего-нибудь в баре. У меня хорошее виски. Может, и Папа-Док тоже только комедиант.
– Ну нет, – сказал Филипо. – Он настоящий. Чудовища всегда настоящие.
Посол продолжал:
– И нечего так уж сетовать на то, что мы комедианты, это благородная профессия. Правда, если бы мы были хорошими комедиантами, тогда у людей по крайней мере выработался бы приличный вкус. Но мы провалили свои роли, вот беда… Мы плохие комедианты, хоть и вовсе не плохие люди.
– Избави господи! – сказала Марта по-английски, словно обращаясь прямо ко мне. – Я не комедиантка. – Мы о ней забыли. Она заколотила кулаками по спинке дивана и закричала им уже по-французски: – Вы слишком много болтаете. И несете такую чепуху! А у моего мальчика только что была рвота. Вот, у меня еще руки пахнут. Он плакал, так ему было больно. Вы говорите, что играете роли. А я не играю роль. Я занимаюсь делом. Я подаю ему тазик. Даю аспирин. Я вытираю ему рот. Я беру его к себе в постель.
Она заплакала, не выходя из-за дивана.
– Послушай, дорогая… – смущенно сказал посол.
Я даже не мог к ней подойти или как следует на нее посмотреть: Хамит следил за мной с иронией и сочувствием. Я вспомнил, что мы спали на его простынях, – интересно, сам ли он их менял? Он знал не меньше интимных подробностей, чем собака проститутки.
– Вы нас всех пристыдили, – сказал Филипо.
Марта повернулась и вышла, но в дверях зацепилась каблуком за ковер, споткнулась и чуть не упала. Я пошел за ней и взял под руку. Я знал, что Хамит за мной следит, но посол, если что-нибудь и заметил, ловко это скрыл.
– Скажи Анхелу, что я поднимусь к нему попрощаться через полчаса, – сказал он.
Я притворил за собой дверь. Она сняла туфлю и стала прикреплять оторвавшийся каблук. Я взял у нее из рук туфлю.
– Тут ничего не сделаешь, – сказал я. – У тебя нет других?
– У меня их пар двадцать. Как ты думаешь, он знает?
– Может быть. Не уверен.
– А нам от этого будет легче?
– Не знаю.
– Может, тогда нам не придется играть комедию.
– Ты же сказала, что ты не играешь.
– Я хватила через край, да? Но весь этот разговор мне был противен. Все мы вдруг показались мелкими, никому не нужными нытиками. Может, мы и есть комедианты, но чему тут радоваться. Я по крайней мере что-то делаю, правда? Даже если это плохо. Я же не представлялась, будто не хочу тебя. И не представлялась, что люблю тебя, в первый вечер.
– А теперь ты меня любишь?
– Я люблю Анхела, – сказала она, словно защищаясь, и стала подниматься в одних чулках по широкой старомодной лестнице. Мы вошли в длинный коридор с нумерованными комнатами.
– У вас много комнат для беженцев.
– Да.
– Найди какую-нибудь комнату для нас. Сейчас.
– Слишком опасно.
– Не опаснее, чем в машине, и какое это имеет значение, если он знает…
– «В моем собственном доме», – скажет он, точно так, как ты сказал бы: «В нашем „пежо“. Для мужчин всегда важна степень измены. Тебе было бы легче, не правда ли, если бы это происходило в чужом „кадиллаке“?
– Мы зря теряем время. Он дал нам всего полчаса.
– Ты обещал зайти к Анхелу.
– А потом?..
– Может быть. Не знаю. Дай подумать.
Она отворила третью по коридору дверь, и я очутился в комнате, в которую так не хотел входить: в их супружеской спальне. Обе кровати были двуспальные; их покрывала словно застилали всю комнату розовым ковром. В простенке стояло трюмо, в которое он мог наблюдать, как она готовится ко сну. Теперь, когда я почувствовал к нему симпатию, я думал, почему бы ему не нравиться и Марте. Он был толстый, но есть женщины, которые любят толстяков; любят ведь и горбунов, и одноногих. Он был собственник, но ведь есть женщины, которым нравится рабство.
Анхел сидел прямо, опершись на две розовые подушки; свинка не очень заметно раздула и без того пухлые щеки. Я сказал: «Ау!» Я не умею разговаривать с детьми. У него были карие невыразительные глаза южанина, как у отца, а не голубые арийские, как у висельника. У Марты были такие глаза.
– А я болен, – сказал он с оттенком морального превосходства.
– Вижу.
– Я сплю здесь с мамой. Папа спит рядом. Пока у меня не упадет температура. У меня сейчас…
– Во что это ты играешь? – перебил его я.
– В головоломки. – Он спросил Марту: – А внизу больше никого нет?
– Там мсье Хамит и Анри.
– Пусть они тоже придут…
– Может, у них еще не было свинки. Они побоятся заразы.
– А у мсье Брауна была свинка?
Марта замялась, и он сразу ее на этом поймал, как следователь на перекрестном допросе. Я ответил за нее: