…выглянул в окно и увидел на тротуаре зонт — бело-черный, с поломанными спицами и коричневыми (или серыми?) следами ног, — но даже будучи в таком состоянии, он, видно, жаждал походить хотя бы на жалкое свое подобие, на тарантула. Отвратительно!
День
Еще с тех времен, когда мне не исполнилось и четырех, моя мать боялась, страшно боялась, что я могу не любить ее. Изначально не любить. От рождения. И все время она пичкала меня байками про отца и доводила до слез. Но ее оправдывала «благородная цель»: воспитать «другую личность» и «любящего отпрыска». Удивительно ли, что она получила обратный эффект?
Ну а еще… один раз она прибегла к фальши, необдуманной и от того еще более нелепой, а поскольку мне было тогда всего шесть лет, я навсегда это запомнил. Как всегда все началось с одного моего забавного закидона, который пару недель преследовал меня так же сильно, как преследует сумасшедшего навязчивая идея. Заключался он в том, что я боялся умереть. От любой незнакомой вещи, которую брал в рот, от еды, от боли в животе, от пристального взгляда, от сидения на письменном столе по-турецки и прочее.
В один из тех самых дней мать принесла с рынка пачку ирисок; я всегда обожал ириски, но из-за своей причуды и к ним отнесся с недоверием, и когда мама протянула мне фольговый столбик сантиметров в пятнадцать длиной, который состоял внутри из податливых зубу кирпичиков, завернутых в золотинку с улыбающимися кошачьими рожицами, я взял его, покрутил и, нахмурив лоб, осведомился:
— А я не умру, если съем?
— Нет-нет, не умрешь, успокойся, — ответила мать. В ее голосе проскользнуло два противоречивых оттенка: машинальность — потому как я уже сотни раз задавал этот вопрос относительно других вещей, — и секундное удивление — ибо она все же не предполагала, что и по поводу ирисок, любимых мною так пылко и всецело, я буду испытывать страх.
Этот разговор происходил в ее комнате; я разорвал фольгу на самом краю батончика и вытащил кирпичик; освободил от золотинки и, сунув ее в нагрудной карман рубахи, — я всегда любил сохранять всякий бесформенный хлам, ибо считал его сокровищем, — стал жевать ириску, радуясь при этом двум вещам: во-первых, она была такая вкусная и совершенно для меня безопасная и, во-вторых, если я открою рот, мама забудет очередной раз пошутить, что я беззубый, — две недели назад я ударился челюстью о стол, и у меня выпал молочный клык, а тянучка теперь скроет образовавшуюся прорезь.
— Ну как, вкусно? — спросила она, вороша рукой мои волосы на голове.
— Да, оч-ч-чень.
— А теперь угости свою маму.
Я вытащил еще один кирпичик и дал матери, но тут же спохватился
— Постой-ка, не ешь. Ты уверена, что не умрешь от нее?
Когда я это сказал, что-то промелькнуло в ее глазах. Она быстро сунула в рот ириску, и вдруг, закинув голову назад, упала на кровать, боком.
Я закричал:
— Мама, мама!.. — бросился на нее и, в испуге теребя плечо, захныкал.
Обман длился недолго — секунды через две мать посмотрела на меня и, засмеявшись, села на кровать.
— Напугался?
— Боже мой, с тобой все в порядке? — спросил я с облегчением.
— Ну да, я просто пошутила.
— Дай, обниму тебя, — я повис у нее на шее…
Но все это не так жестоко, как может показаться на первый взгляд.
Если бы подобный эпизод поместили в какой-нибудь дешевый кинофильм, обязательно после объятий, когда ребенок уже успокоился, показали бы его лицо — глаза прищурены, на лбу глубокие складки. Он сделал какую-то отметку в своем мозгу. Я вот что скажу: мое отгораживание произошло не посредством отметок и засечек на корке головного мозга, кои являются рывками, — нет, оно происходило очень плавно, воспоминаниями, превращавшимися в осадок, который постепенно заполнял мое сердце. Поэтому не было никакого «обиженного лица». Я просто жил дальше, но мое поведение менялось, по инерции, состоявшей из таких же рефлексов, которые заставили мою мать пойти на обман.
Вычеркнул бы я этот эпизод из своего детства, если бы у меня появилась такая возможность? Нет. Я не жалею, что я такой, какой есть.
Вечер
Таня объявилась только к пяти часам; более всего я опасался, что она придет с ним, — и не ошибся. Дверь отворилась, и в прихожую ввалились две фигуры, охваченные не экстазом, нет, — они были просто на седьмом небе! Словно разгоряченные индейские ожерелья сверкали ряды эмалированных зубов, и мне казалось, что две близко наклоненные друг к другу головы обменивались теми самыми кулуарными словами и подтекстами, которые во время повседневной речи настойчиво пристают к оборотной стороне любого намека, разговора или, наконец, слова талантливого оратора.
— Боже мой, как это было классно! — Таня азартно взвизгнула.
— Да, и правда, — подтвердил Олег, — ага, вот и Павел. Как у вас дела?
— Где вы были? — поинтересовался я безо всяких предисловий.
— На рок-концерте, — с готовностью ответила Таня.
— На рок-концерте?
— Да, в клубе. Мы раньше часто шастали по таким местам, верно Таня?
— Верно.
— Когда-нибудь она вам расскажет, Павел. Если вы захотите, конечно.
Я развернулся и скрылся в студии; уже оттуда, как и вчера я мог слышать их приглушенные голоса, только теперь, поскольку я был взволнован, мое ухо улавливало абсолютно все, дословно.
— Я, наверное, пойду.
— Шутишь! Раз уж заглянул, оставайся, пообедаем.
— Нет, я просто хотел проводить тебя. А почему до самого порога?.. Ну… будем считать, что мне просто хотелось еще раз взглянуть на эту квартиру, — я представил себе, как при этой странной, непонятной фразе, Олег невинно пожал плечами, — теперь у меня дела.
— Опять?
— Конечно. Не переживай, скоро увидимся.
Таня вошла в студию. Я стоял у окна, спиной к ней и внимательно бродил по вечернему лабиринту ее отражения на стекле.
— Куда ты исчезла?
— Прости, он так внезапно позвонил мне! Пришлось сорваться с места. Хорошо еще, что я сегодня рано встала.
Я сказал, что весь день искал ее: позвонил на работу, даже несмотря на то, что она теперь в отпуску, — но мне для начала необходимо было обследовать те места, куда я звонил и раньше, а потом уже связываться с людьми менее мне знакомыми, — например, с той ее подругой, которую я видел всего один раз в жизни. Так или иначе, ни одна моя попытка успехом не увенчалась.
— Я же оставила тебе записку! — возразила Таня.
— Ту самую, что лежала на комоде под книжкой Борхеса? Я нашел ее всего полчаса назад, — я говорил это очень хладнокровно и совершенно не собирался повышать голос — мне казалось, что подобный тон оказался бы гораздо действеннее, чем если бы я просто затеял ссору, и не ошибся.
Таня подошла ко мне и обняла со спины.
— Прости. Мне нужно было прикрепить эту записку прямо к двери. В следующий раз я так и сделаю.
Я развернулся.
— В следующий раз?.. — некоторое время я внимательно разглядывал ее, — знаешь, я… я пожалуй пойду выпью чего-нибудь. И так уже переволновался.
— Паша, не расстраивайся!
— Ничего страшного, — эти слова я кинул на ходу, как бы невзначай, и оттого они, возможно, выглядели менее фальшиво.
Не знаю.
С Вадимом я разговаривал по телефону, поздно вечером. С Дарьей он помирился, но так ничего и не узнал.
— Ладно, не беда. Я все равно докопаюсь.
— Будешь следить за ней? — спросил я.
— Ну да. Ты ведь сам мне это посоветовал.
2006-й март, 18-й день
Сегодня утром Таня сказала, что Олег придет к нам на обед. В два часа.
— Давно вы с ним договорились?
— Позавчера. А что такое?
Я пожал плечами.
— Надо было раньше меня предупредить.
— Зачем? Ты что, против того, чтобы он пришел?
— Вовсе нет.
Она остановилась посреди комнаты и смотрела на меня в ожидании, что же я скажу дальше, но я молчал. Все дело было в том, что я взял билеты в кино как раз на это время, хотел сделать ей сюрприз, и вдруг все разом сорвалось. Мне не хотелось признаваться ей, что мои планы срывались — кажется, это было то самое чувство, посещающее маленького ребенка, который собирается еще на часок-другой остаться в магазине игрушек, и тут на его плечо ложится твердая отцовская рука: я отведу тебя домой сынок, мне надо на работу. И тот, подобно планктону в океане, плывущему по течению, подчиняется, не издав ни единого звука.