И в самом деле, в этот момент нападающий в синей форме с таким оттенком рыжих волос, что казалось, будто на его голове шапка из грейпфрутовой кожуры, прошел по флангу, ударил почти наобум, но угодил прямо в дальнюю девятку. Болельщики на двух противолежащих трибунах взвыли, раздираемые бурными овациями. Таня тоже зааплодировала и кинулась мне на шею. Я удивленно обнял ее, и несколько секунд девушка в радостном экстазе хлопала меня ладонями по спине; потом она слегка меня оттолкнула и, чуть повернув голову, смущенно произнесла:
— Ну, вот теперь можно выпить еще кофе. Будешь?
— Конечно, — я прошел в комнату и опустился в кресло.
Она принесла кофе и поставила поднос на маленький столик из корейской сосны, стоявший у изголовья кровати.
— Это для эскизов? — я кивнул на треножник, задние ноги которого упирались в стеллаж с энциклопедиями.
Таня молча кивнула.
— А эскизы?.. Вон на том столе?..
— Да.
— Я приметил их, когда еще только зашел. Часто ты забираешь их домой?
Я резко встал, а она, не двигаясь с места, внимательно следила за мной.
— Это что-то интересное? Я бы хотел посмотреть, если ты не возражаешь, — но только я взялся за краешек одного из эскизов перевернутых тыльной стороной, Таня тут же очутилась возле меня и сжала мое запястье.
— Возражаю.
— Но почему?
— Тут все гораздо проще… шаблоннее… и тебе наверняка станет смешно, а еще… еще ты разочаруешься, а я этого не хочу.
— Что за самоуничижение! Неужели есть нечто такое, что в силах разочаровать меня в тебе? — я уже держал ее за руку и осторожно притягивал к себе.
— Есть, поверь мне.
— Сомневаюсь.
— Не говори банальных комплиментов…
— Я и не говорю… позволь мне посмотреть… — упрашивал я с улыбкой, наклоняясь к ней все ближе; она не протестовала, а тоже придвигалась ко мне, медленно, медленно, и я чувствовал жасмин ее тела и размывавшиеся теплой водой контуры лица. Наши лица потихоньку сливались, утопали друг в друге, как плющ и стена, как разные стремления одного человека, настигающие и хлопающие себя по витиеватым струнам, дабы вытеснить касанием губ лучи сверкающе-белого застекленного дня.
Глава 3
Паника в городе продолжается; не могу сказать, каких размеров она уже достигла — (я ведь даже не знаю настоящей ее причины, и могу только догадываться!) — но думаю, немалых, потому что вчера вечером, когда я зашел в плоскость магазина «Мир искусства» — в нем не было ни покупателей, ни даже продавцов, я никого не почувствовал. Все куда-то исчезли, в спешке побросав товары. Почему? Они что-то увидели? Скорее всего, нет. Просто эта паника косит людей, как эпидемия.
Ладно, мне их нисколько не жаль. Я заслонил собою четверть того прилавка, где в прошлый раз купил холст, походил туда-сюда и, в конце концов, обнаружил, что на прилавке ничего не стоит, а стена пустует и подавно. Тогда я зашел за коричневый прямоугольник, поддаваясь скользнувшему в голове соображению присел и — о удача! — то, что я искал, предстало передо мной — со стороны моя голова вписалась в розоватый картонный квадрат. Я видел только один набор темперы, но сообразил, что за ним стоят еще несколько.
Я взял два набора — второй на всякий случай — и отправился восвояси.
И вот снова плоскость улицы замельтешила паникерами. Да-да, именно эпидемия — и никак иначе. Если бы им хоть что-то удалось осмыслить, они всячески пытались бы меня саботировать, и уж точно уничтожили все принадлежности для живописи, а не оставляли их без присмотра. Нет, они не знают о моих планах. Откуда им знать? Все гораздо тоньше: они просто чувствуют опасность, а вот чем она вызвана — для них темный лес. Ну или дело вообще не в картине. У меня, впрочем, сомнений в этом все меньше и меньше…
Я зашел в другие магазины и убедился, что такое безлюдье не везде. В продуктовом была толпища еще та: все сновали туда-сюда — нисколько я не ошибся, когда назвал их тараканами, и еще уточню — спины и усики их окрасились в белую морилку. Я остановился у одного из прилавков и как раз заслонил собою окно, в котором виднелась квадратная часть улицы. Знаете, что я увидел? Какой-то мужчина остановился посреди тротуара, чтобы закурить, и трое прохожих, намеревавшихся его обогнать, (ни один из них не был «паникующим»), вместо того, чтобы спокойно пройти по нему, врезались лбами в заднюю часть шеи и попадали вниз и на некоторое время превратились в одного горизонтально лежащего человека. «Что такое случилось?!», «да дайте же пройти», — услышал я приглушенные голоса.
— А что я сделал?
Теперь прохожие походили на трехстворчатый веер, потому что неодновременно стали подниматься на ноги.
— Я говорю, дайте пройти, — повторил один из них.
— Да я и не препятствую.
Но только они снова попытались миновать профиль, пускавший вверх бумажные клубы дыма, — как будто уперлись в стену, ничего не выходило.
— Не понимаю!
— Боже мой, это что-то из ряда вон выходящее! Слушайте, а давайте-ка вы пойдете вперед, а?
— Не буду же я курить на ходу. Так не полагается, — возразил мужчина.
— Ну тогда раз вы такой упертый, (во всех смыслах этого слова между прочим!), нам придется перелезать через вас.
Тут я понял: с мужчиной, курившим сигарету, произошло то же самое, что и с Кожениным в той истории, которую рассказал мне не так давно Староверцев, — (хотя профессор математики и уверял, что мы никогда с ним не общались, я все же до сих пор придерживаюсь обратной точки зрения), — он разучился загораживать собою людей. Хорошо еще, что прохожие, ставшие жертвой его странной болезни догадались попросить мужчину присесть, а потом уже принялись через него перелезать, — (со стороны это походило на чехарду), — если бы вздумали забраться на него в стоячем положении, как студенты из рассказа профессора, полетели бы на другую сторону кубарем и переломали себе все кости.
Теперь я знал, что раз произошел рецидив, это необычное явление, скорее всего, получит широкое распространение. Коженин был раним, в отличие от остальных, кроме того, он был умнее, — вот почему его тело пришло в упадок много раньше. Но теперь, когда деградация наступила в человеке из серой массы большинства, — (и даже избавление от Великовского этому не помешало, ибо случилось оно слишком поздно), — разумеется, кризис начнет размножаться как в зеркалах.
Я пришел домой и, как будто сделавшись рисунком на холсте, долго созерцал, выбрав единственную его точку. Со дня смерти Великовского я лишь несколько продвинулся в работе, все больше размышлял, и не только потому, что техническая сторона испытывала недостаток. Все дело в том, что моя задача была проста и невероятно сложна одновременно. Блажен тот, кто открыл перспективу, но где, черт возьми, теперь откопать мне этот утраченный императив?! И еще одна вещь занимала меня, не такая уж маловажная в сравнении с перспективой, (хотя так и может показаться на первый взгляд): как изменить композицию портрета? А говоря конкретнее: то лицо, которое было уже написано, — как относительно него должно было располагаться все остальное, что мне еще предстояло изобразить? Здесь я более всего склонялся к тому варианту, который один раз увидел еще в детстве, теперь же он по какой-то причине — (видно, ею служила интуиция) — то и дело всплывал в моей памяти; это правда была не картина, а обложка книги Джона Фаулза «Кротовые норы», на которой автор был изображен в профиль, а на голове его возвышался огромный город с высотными домами, хитросплетениями вязов и детскими каруселями, дорогами и ветровыми стеклами автомобилей, на которых никогда не таяло солнце.
Думаю, я находился в положении молодого Эйнштейна, когда он еще не открыл ни одного своего закона, и юношу посещали лишь интуитивные проблески, вгонявшие в такую депрессию, что хотелось оторвать себе голову и, перегнувшись пополам, зажать ее между животом и чреслами. И все же не прошло и часа, как я принялся за работу.