— Вот именно, занимайтесь своим делом и оставьте в покое порядочных людей. Если я узнаю, что вы задаете кому бы то ни было вопросы, относящиеся к этому делу, которое уже давно закрыто, я вас засажу… Я могу понять, — продолжил он более мягко, — учитывая определенные обстоятельства, что вы немного не в себе, смерть вашей молодой супруги, боль…
Слышать, что он говорит о Клеманс, вызывает ее образ, произносит ее имя — это было для меня ударом: как будто пытаются украсить навозную кучу веткой жасмина.
— Замолчите, — сказал я ему.
Он вытаращил глаза, побагровел и в бешенстве заорал:
— Как? Вы смеете мне приказывать? Вы?
— Мне на вас нас…ть, — ответил я.
Мьерк чуть со стула не свалился. Мациев молча смерил меня взглядом, зажег сигару и долго тряс уже погасшую спичку.
На улице сияло солнце. Я чувствовал себя как пьяный, мне хотелось с кем-нибудь поговорить, с кем-нибудь, кому бы я доверял и кто смотрел бы на вещи так, как я. Я не говорю о Деле. Я говорю о жизни, о времени, обо всем и ни о чем.
Я вспомнил о Мазерюле, секретаре инспектора отдела образования, с которым виделся после смерти Лизии Верарен. Снова увидеть его голову, похожую на репу, его глаза побитой собаки, ждущей, что рука хозяина приласкает ее, было бы бальзамом для моей души. Я направился к площади Карм, где находилось здание инспекции. Я не торопился. У меня будто гора с плеч упала, я снова и снова представлял себе рожу Мьерка в ту минуту, когда я его послал подальше. Наверное, он уже занят тем, что требует у начальства моей головы. Мне было наплевать.
Когда я поинтересовался у привратника, работает ли еще здесь Мазерюль, он поймал свои очки, имевшие обыкновение падать с носа.
— Господин Мазерюль покинул нас год назад, — сказал он мне.
— Он все еще в В.? — не унимался я. Парень посмотрел на меня так, будто я с луны свалился:
— Думаю, с кладбища он никуда не делся, но вы всегда можете пойти проверить.
XXI
Прошли недели, и наступила весна. Каждый день я по два раза ходил на могилу Клеманс, утром и перед самым закатом. Я рассказывал ей о каждом часе моей жизни, как будто она все еще была рядом со мной, говорил простым обыденным языком, — слова любви не нуждаются в пышных декорациях и особых ухищрениях, чтобы сиять, как золотые монеты.
Я подумывал все бросить, работу, дом, и уехать. Но вспомнил, что земля круглая и что я все равно вернусь к тому же и таким же глупцом. Отчасти я рассчитывал, что Мьерк зашлет меня в некие отдаленные места. Говорил себе, что он захочет отомстить и найдет способ избавиться от меня. По правде говоря, я был трусом и перекладывал на чужие плечи решение, которое не мог принять сам. Но Мьерк не сделал ничего, во всяком случае, ничего кардинального.
Шел восемнадцатый год. Появилось предчувствие скорого конца войны. Сегодня, когда я пишу это, мне легко говорить, ведь я знаю, что она кончилась в восемнадцатом, но я не выдумываю. Конец чувствовался, и это делало еще более отвратительными и ненужными последние эшелоны с ранеными и убитыми, прибывавшие к нам. Маленький городок по-прежнему был полон искалеченными и изуродованными, зашитыми на скорую руку. Клиника не пустела — не хуже престижного отеля на курорте, который рекомендуют друг другу светские люди. С той разницей, что здесь бархатный сезон продолжался четыре года подряд, не снижая своего накала. Иногда я замечал вдали мадам де Флер и ощущал удар в сердце, как будто она может увидеть меня, подойти, как когда-то, и проводить к изголовью Клеманс.
А еще почти каждый день я ходил на берег маленького канала и продолжал рыться там, как упрямая собака или полный дурак, не столько для того, чтобы найти важную деталь, сколько для того, чтобы помешать предать все забвению. Часто за стенами парка угадывался высокий силуэт Дестина, и я знал, что он меня тоже видит. Со времени своей отставки он практически никуда не выходил и никого не принимал. Он проводил дни в безмолвии, даже не читал, — сидел за письменным столом сложа руки, — это Барб мне рассказала, — и смотрел в окно или кружил по парку, как одинокое животное. По существу, мы не очень-то отличались друг от друга.
Однажды, 13 июня этого же года, когда я в очередной раз брел вдоль берега, проходя мимо «Колбасы», я услышал за спиной шорох травы. Я обернулся. Это был он. Еще более высокий, чем в моем представлении, с почти седыми волосами, зачесанными со лба назад, в черном костюме и безупречно начищенных ботинках, с тростью, увенчанной набалдашником из слоновой кости. Он смотрел на меня, не приближаясь. Думаю, он поджидал меня и вышел из калитки в глубине парка.
Долгое мгновение мы смотрели друг на друга. Так оценивают противника хищники, прежде чем ринуться в схватку, так всматриваются друг в друга старые друзья, не видавшиеся целую вечность. Я выглядел неважно. Время согнуло меня и изменило мои черты за последние месяцы так, как и за десять лет не смогло бы.
Дестина заговорил первый:
— Я частенько вас здесь вижу, знаете ли…
Фраза повисла в воздухе, он не захотел ее закончить или не смог. А я не знал, что говорить. Я так давно с ним не разговаривал, что вообще забыл, как это делается.
Он поковырял кончиком своей трости мох, обрамлявший берег, подошел поближе и стал рассматривать меня, без злобы, но с болезненным интересом. Самое странное, что этот взгляд не смущал меня, он скорее создавал благостное состояние, умиротворял и успокаивал, как будто тебя осматривает, чтобы найти причину болезни, старенький доктор, которого знаешь с детства.
— Вы меня никогда не спрашивали…
И опять он замолчал на полуслове. Я увидел, как дрогнули его губы, и на секунду, как от яркого света, зажмурились глаза. Я знал, о чем он хотел говорить. Мы прекрасно понимали друг друга.
— А я получил бы ответ? — спросил я, растягивая слова, как он.
Дестина глубоко вздохнул, заставил прозвонить в своей руке карманные часы, висевшие на цепочке с прикрепленным к ней забавным маленьким черным ключиком, потом посмотрел вдаль, на прекрасное голубое небо, но быстро снова перевел глаза на меня и так уперся взглядом в мои, что я непроизвольно заморгал.
— Надо остерегаться ответов, они никогда не дают того, чего ждешь. Вы так не думаете?
Носком левого ботинка он сбросил в воду клочок мха, который отковырял своей тростью. Нежный мох цвета молодой зелени провальсировал в водовороте, перед тем как уплыть к середине канала и пойти ко дну.
Я повернулся к Дестина. Он исчез.
Как говорится, жизнь возобновилась, война кончилась. Клиника мало-помалу опустела, так же как и наши улицы. В кафе дела пошли хуже, у Агаты Блашар поубавилось клиентов. Вернулись сыновья, мужья. Некоторые целые и невредимые, другие искалеченные. Многие вообще не вернулись, но, несмотря на очевидность, кое-кто хранил надежду, что они вот-вот покажутся из-за поворота, войдут в дом, сядут за стол и попросят налить им вина. Семьи тех, кто работал на Заводе, прошли сквозь войну без особых забот и лишений. Другие пережили четыре страшных года. Пропасть между ними, особенно с каждыми очередными похоронами, становилась все глубже. Некоторые друг с другом не разговаривали. Бывало, доходило и до открытой ненависти.
Басспен начал торговать памятниками. Один из первых был поставлен у нас: солдат со знаменем в левой руке, с винтовкой в правой, весь устремленный вперед, одно колено согнуто, рядом с ним — галльский петух, громадный и очень гордый, запечатленный в момент, когда он, поднявшись на шпорах, горланит свою песню.
Мэр открыл памятник 11 ноября 1920 года. Он произнес речь, с дрожью и взлетами в голосе, вращая глазами, потом прочел имена сорока трех несчастных ребят маленького городка, отдавших жизнь за родину. После каждого имени он давал возможность Эмэ Ляшпо, полевому сторожу, выбить торжественную барабанную дробь. Женщины, все в черном, плакали, а маленькие дети, которых они держали за ручки, тянули их к лавке Марго Ганьер, что была в двух шагах, — там продавались разные мелочи, в том числе лакричные палочки и медовые леденцы.