А Джоанна себе вернула — если и не честь, то хотя бы девичью фамилию. Также и переименовала детей. И убежала с ними жить в Сиэтл, и никто не знал, что она — вдова генерала Хейза. Гордиться таким перед другими она, мягко говоря, не могла. Своё происхождение от массового убийцы успешно утаивали и дети. Но Джоанна сама всё ещё, по крайней мере раз в год, искала оправдания, опять и опять просматривая этот страшный остросюжет. Сама тайком про себя всё ещё пыталась гордиться своим генералом — хотя и под тяжестью доказательств отказавшимся от самого себя.
Первые две годовщины Джоанна справляла возле подножья Всемирного Торгового Центра. Напивалась и представляла, как выглядели бы Близнецы с обрубленным десятком-другим верхних этажей. И внушала себе, что незыблемое величие небоскрёбов по самую крышу — заслуга Джона. А потом сняли этот блокбастер. Для притуплённого постоянными экранными ужасами зрителя, видимо, одних лишь вершин было бы недобор. И в фильме горящие башни по мультяшной голливудской логике уже падают безо всяких причин. Просто так, чтоб эффектней: здания вдруг рушатся, как подкошенные. Камера сразу же перескакивает на земной уровень, где толпы людей с искажёнными страхом лицами разлетаются во все стороны вместе с осколками фрагментов рухнувших великанов. Ужас, который в нарочито выгрезенных грёзах Джоанны был якобы предотвращён Джоном, там обернулся даже намного страшнее, чем она до сих пор его представляла. И впредь этот триллер служил ей спасительной иконой.
Ко дну бутылки, как каждый год во время скромного празднования годовщины с просмотром альтернативной истории, она опять поддаётся бесплодным размышлениям о том, как было бы, если б не было так, как есть. Если бы Джон не поверил лжетревоге. Или просто-напросто подчинился бы начальству достойно офицера, как положено, без самодеятельности. Да хотя бы со службы уволился бы, коль не готов подчиняться, но не принимал бы безумно преступные самовольные решения.
Как правило, при таких раздумьях некто кто-то всегда опять и опять предлагал ей нажать на кнопку машины времени и, скажем, подсыпать Джону в еду какой-то безвредной отравы, чтоб он в тот день не пошёл на работу. И всё. Вся жизнь — впереди.
Но на этот раз это сверхъестественное создание пьяного разума Джоанны неожиданно бросается на неё с поразительным выбором, до какого она доселе не додумывалась. Джон уже находится на работе. Всё набирает обороты. Одурманенный ложной паникой, он прямо сейчас собирается отдать приказ стереть с лица земли двести невинных жизней. И некто кто-то подсовывает вдове злосчастного генерала именной его револьвер. Он ведь всё равно обречён. Ведь даже сам потом захочет застрелиться. Когда поздно уже. А я тебе даю шанс. Ты можешь изменить ход истории. Всё в твоих нежных руках. Стань убийцей, будь потом наказана, пожертвуй собой — и спасёшь сотни жизней! Решайся…
Джоанна берёт оружие. Руки трясутся. Почти уже решившись, она умоляюще поднимает взор на некто, открывает, было, рот, дабы просить, чтоб — уж лучше бы Джона просто не было никогда. Лучше б не родился. Но… У нас же дети, внуки — тогда и их не станет…
Выхода нет.
Прости, Джон, Джоанна шепчет и…
Нет! она прогоняет видение: так много пить нельзя. И наполняет стакан. Поднимает, чтоб чокнуться с Джоном, но…
Чуть замешкавшись, Джоанна выпивает в одиночку. Неприязнь к себе, столь легко вдруг решившейся на убийство любимого человека, в ней борется с внезапной неприязнью к тому, на лице которого даже в этот момент не угасает оскал самодовольного молодого генерала, возомнившего себя богом.
Чужие в ночи
Тебя еще нет дома. Как и следовало ожидать. Я же не предупредил. Просто сегодня вечером чувствую себя таким одиноким и выпотрошенным, что меньше всего на свете тянет домой — в мою промозглую, одинокую конуру.
Отпустил последнего клиента и позвонил тебе. Как в студенческие времена. Позвонил просто так — с мыслью малость посидеть и чуточку выпить. И слегка постебаться над собой, тобой и всем, что нас радует и заколдабливает в этом мире.
К телефону подошла она. Тебя, мол, нету еще. Будешь после восьми или чуть позже.
Солнце склонялось к половине восьмого. Я задымил, запер контору и пошел. Пешком к тебе. По Вальдемаровской, через мост Брасы, мимо Лесного кладбища… Не раз я так гулял в молодости — бабьим летом, вечерами… Мильёны миль, так сказать… Наслаждаясь пожелтевшими листьями и сонным покоем рижского предместья. Вот уже несколько лет пытаюсь с пользой тратить драгоценное время, не предаваясь ностальгическим грезам, воздерживаясь от романтичеких влечений и пытаясь увильнуть от студенческой лени у стаканчика. Но этот вечер и так списан из жизни, списан для тебя, и прогулка органично вписывается в вечернюю программу.
Не важно, который был час, когда я подошел к твоей калитке. Вошел и позвонил в дверь. Твой щен, подросший со времени моего последнего визита, не хотел меня признавать. Заливался руганью и лез в драку. Я пристыдил заблудшее животное, напомнив, как меня зовут и что я очень хороший: он заткнулся и разрешил почесать себя за ухом.
Открыла она. В переднике, тапках, с подвернутыми рукавами и растрепанной прической. Жена при исполнении. Будь я мужчиной, смутился бы: предупредить вроде бы полагалось. Но я же мужнин друг — существо бесполое.
— Привет!
— А, это ты! — на ее лице расцвела детская улыбка. — Заходи. Он будет с минуты на минуту.
— А, черт! Не успеем! — я не брезгнул привычной фразой из своих постоянных запасов для друзьих жен. — Ну, прими хоть это. — Очень кстати я прихватил на дорогу из вазы белую розочку, которую тут же вручил.
— Как мило! — она воспитанно понюхала цветок и продолжала игру. — Ты такой деловой, совсем времени на личную жизнь не хватает, да?
В ее голосе — крупица кокетства и значительная доля материнского всепрощения. Как у взрослого, который потакает ребячьим шалостям.
Я протопал в коридор и сбросил обувь.
— Слушай, тебе шлепанцы дать? — она спохватилась.
— Ну дай уж, коли не жалко. А то, боже упаси, прилипну к вашему паркету своими чистенькими холостяцкими носочками…
Она порылась в тумбочке и вытащила пару тапок.
— Садись и жди. Мне тут нужно еще стирку закончить, — и исчезла в дебрях санузла.
Я вошел в гостиную. Дочурка, как всегда пробубнив что-то в ответ на мое приветствие, юркнула на веранду. Младший детеныш ползал кругами по россыпям погремушек, пялил глаза, пускал слюни и время от времени радостно повизгивал. Растет, как бамбук.
— Ну и растун же он у тебя! — я охнул с непритворной завистью. В прошлый раз поросенок еще пищал в деревянной клетке.
Вот так вот сижу тут минут десять уже, корчу рожи, играю пальцами и забавляюсь с малышом, который строго следит за мной, но время от времени расплывается в блаженной улыбке. Сижу, грущу и жду. Душа горит!
Хлопает дверь. Стало быть, ты. Слышу, как твоя жена выходит из ванной.
— Ты чего так поздно?
— Да так. Задержавшись. А таперича пришедши. А у тебя, вижу, гость!
— Ага! — она дразняще парирует. — И мы тут без тебя не скучали!
Ты выглядываешь из-за косяка.
— Еще бы! Ну и рожа! С такой не соскучишься, — в голосе слышится удовлетворение. Ты явно рад поводу посидеть и потрепаться в будний вечер.
— Я тут мигом закончу и дам вам покушать, — она говорит и исчезает.
— Пойдем курнем малость, пока ужин зреет? — я встаю, приоткрываю дипломат и показываю горлышко. Вермут.
— Уломал, искуситель, — ты потираешь руки. — Постой! Емкости нужны — пойло разливать!
Ты извлекаешь из шкафа фужеры, я раскупориваю бутылку, разливаю, и мы выходим на крыльцо. Сидим и дымим.
— Ну, — говорю. — Кайся, лишенец!
— Не гневись, батюшка!
— Кайся, кайся! Знаю я вас, молодых…
Ты корчишь улыбочку, чуть потупив взор, и выдерживаешь артистическую паузу:
— Побойся бога! Я старый, больной человек. Одной ногой в могиле. Тут рехнуться можно — дела, командировки, иногда беру халтуры на дом. У жены — дом, сад, мальки-злодеи. Тоже заездилась. В воскресенье рванули как-то ненароком в деревню, а в общем-то… — ты отмахиваешься.