Приходит сообщение. Улыбаюсь и отвечаю.
* * *
После ужина все рассасываются по номерам. Мы с русской — в староград. Заснеженная средневековая постройка за месяц до Рождества уже сказочно высвечена, и я чувствую себя вне реальности.
Неподалеку встречаем хозяина с ним. Продолжаем путь вчетвером.
— Что это за памятник? — я спрашиваю хозяина.
Чувствую легкое прикосновение к плечу:
— Я тебе расскажу!
Минуточку серьезно слушаю. Потом уже несерьезно. Он ничего не знает о памятнике.
Всю остальную прогулку до полуночи хохочу. Он все рассказывает, рассказывает — обо всем, что видим. И все это неправда. Он несет, как ты: полную чушь, остроумно, мило и изящно.
Он открывает дверь даме, подает руку — не мне одной. Приятно, но не мелочь.
«Доброй ночи» дружески сдержанно. Сердечно-перламутровая улыбка — естественна.
* * *
Следующий день — практика в манежной пыли. Эластичные джинсы натягиваю не только ради удобства: моим ногам на пользу неусовершенствование их очертаний.
В деле я дока. Лучше евротряпочниц. Он видит это. Я хочу, чтоб он меня видел все время.
Он очень видит меня. Все время.
* * *
Ужин в ресторане. Являюсь с опозданием. На меня оборачиваются все. Я в пурпуре, разрезанном до чульего кружева. Мои беломраморные плечи к концу осени загорели, как ты дразнишься, до черна слоновой кости.
Джинсов и футболок сегодня меньше: и другие участницы переоделись в женщин.
Выискиваю место. Одно находится искоса напротив отворотов его смокинга. Я отодвигаю стул. Он встает и склоняет голову. Перламутровая улыбка слишком естественна, чтоб быть просто сердечной.
Беседуем с окружающими дамами. Говорю без нужды громко. И его слышу хорошо.
Мы предельно остроумны.
* * *
— Позволите пригласить ваши шпильки потоптать заметенный староград?
— Единственный способ узнать: пригласить!
* * *
После недолгой прогулки вьюга заметает нас в теплую кофейню. Греемся горячим вином. Он говорит все время.
Ненавязчиво играет рояль.
Вдруг его пальцы ненавязчиво играют на моем белосолнечном запястье. Это не мешает беседе. Я хохочу все время напролет.
— Можно мне закурить? — он обращается за разрешением, как всегда.
— А мне?
Он закручивает и мне косячок своего ладана. Вообще-то, я не курю. Однако ж его дым превкусён.
Сердечная естественно-перламутровая улыбка вдруг превкуснá. Это на миг прерывает беседу.
Приходит сообщение. Улыбаюсь. Отвечу позже.
* * *
— Не замерзла? — он спрашивает в лобби, осторожно стряхивая с меня снег.
— Не-а, — я лгу.
— Позволишь мне показать свой номер?
— Могу показать и наш — у всех же одинаковые!
— Не у всех, свой я утром сменил. На люкс, — он лукаво смотрит мне в глаза.
— Не хватало крутизны?
— Жду гостей…
— В столь поздний час лютым зимним вечером?
— Северяне. Тьмы и стужи не боятся.
— А мы успеем разведать твой люкс до гостей?
— Наш.
* * *
Будуар королевский.
Звучит сиртаки: мило штамповый сувенирчик мне, мало знающей о его родине, от него, ничего не знающего о моей.
На столе — ваза красных роз. Тринадцать!
— Гостям, — он поясняет и зажигает свечи.
Возле постели за тумбочкой шторка. Тяну за шнурок: раскрывается стеклянная стенка душа.
— Тоже гостям? — я заигрываю. — Минуточку! — и проскальзываю туда, закрывая занавес.
Течет вода. Я пишу весточку.
* * *
Беззащитная спина изгибается и дрожит под едва терпимо щекотными ласками — то увиливая, то влачась. Он обвивает мои руки вокруг своей шеи и играет на них кларнетом. Он пьет мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, срывает красный занавес вниз и жгучей магмой над тундробелосолнечными сопками взвергает в алоснежные вершины. Потом легкой ватой поднимает меня и тяжелым золотом проливает по одеялу.
В накаленных губах тает черный капрон. Блудные пальцы лихорадочно собирают пурпурно прекрасные волны всё выше. Мой сувенир: искомой завесы нет, лишь беспощадно алосеверное сияние в солнцеплюшевой оправе — просветление взору, утомленному южнознойным бордо в ночетёмном бархате.
Меж чёрными кружевами безупречных очертаний под светотени свечей безудержно сыплется слепящий перламутр. В троне из слоновой кости по влажным от жажды губам льется песнь страсти чужим языком — сладко, горяще, пьяняще…
* * *
— Зайду в душ, — говорит он.
— Это такой греческий обряд после блуда? — я дразнюсь.
— После? Нет, между! — он аккуратно поправляет мне платье обратно на грудь. — Ты тем временем посмотри, что хочешь, — он включает телевизор, — но не вольна раздеться: не женский это труд!
Переключаю телепрограммы. Приходит весточка. Я улыбаюсь и тихонько отзваниваю. Потом выключаю телевизор и… отрываю занавес!
Плачущее стекло. Смеющий — темный, мускулистый, в мыльных кудрях с груди до упора, красив в своем немом расплохе.
— ?!
— Смотрю, что хочу!
* * *
Аэропорт. Толкучка. Еще слепым от скупых минут сна в кресле, взор нащупывает тебя…
Вот! Среди толпы шуб и фуфаек — яркопурпурная рубашка с черными кудрями меж свободных пуговиц.
Красные розы. Опять тринадцать! Вместе — словно на грядущий день рождения.
Поцелуй долог, горяч и алчен.
— Kак я ждал тебя! — ты шепчешь.
— Хочу тебя! — шепчу в ответ.
— Я доступен.
— А Лапочка?
— С мамой.
— Я умру, пока она заснет.
— Смотри, сама скорее не засни! — дразнишься ты.
Едем. Я выкладываю. Тебе все интересно. Как улетела, как приняли, как разместили, как семинар, как…
— Куда это? — я вдруг не пойму — и сразу же доходит. — Mы не домой?!
* * *
Будуар королевский. С джакузи посреди зала.
— Минуточку! — я выскальзываю в санузел.
Течет вода. Обмываясь, я с улыбкой киваю себе в зеркало:
«До? Нет, между!»
* * *
Щекотные ласки под блузкой — едва терпимы. Tы обвиваешь мои руки вокруг своей шеи и играешь на них гобоем. Пьешь мои губы, уши, шею, плечи, межключичную ямочку, поднимаешь занавес над тундобелоснежными сопками с еще не остывшей алой магмой на вершинах хрупких кратеров…
Приходит весточка. Ты улыбаешься:
— Oго! Теперь он — нас?
Mне не дразнится, я немо балдею.
— И как он делал дальше?
* * *
В душисто лепестковом бутоне в глуби гречески мраморной долины вьется песнь любви родным языком — нежно, щемяще, пленяще…
Сибилла
И всё. Никогда раньше, да и ни позже, не приходилось перемолвиться с Сибиллой. Помню, что… Да. Последние слова были «никогда в жизни». Помню именно потому, что не имею привычки пользоваться столь торжественными словесами.
Потом, право, было трудновато отогнать навязчивые мысли о Сибилле. Что-то невысказываемое, неприятное… Призрачное лицо, трупобелая кожа… Как у этакой обморочницы в кринолине. И глаза — как бы впалые, как затенённые…
Невысказываемое. Право, после случая с Беловым… Высказать можно. Попробовать. Но — нужно ли?
Персонал его якобы считал чудаком. Нет, не Белова же. Того странного из лаборатории. Не удивительно. Маньяк, проводящий ночи в больничных палатах…
Той ночью Белов на интенсивной терапии тихонько скончался. Смерть, как говорится, клиническая. Житейское дело. Воскресили мóлодца как эдакую спящую красавицу. Сам он, естественно, ничего не помнил. Известной мурой о белом коридоре и потусторонней лазури не распространялся. Даже не особо плохо себя чувствовал. Весь вечер, правда, мучился, но ночью боль внезапно унялась, и он спокойненько задремал.
Пока возились с Беловым, на завлаба никто внимания не обращал. Мало ли что — дремлет себе чувак. Весьма привычное дело ночью. Право, нормальный человек от такой тусовки мог бы и соизволить себе проснуться, но, видимо, его не вменяли. Хотя в своей тарелке якобы тонкий был профи.