Надолго, благодаря этому учителю, получил я отвращение к чтению.
Однажды нам было задано сочинение на демагогическую фразу, сказанную Маленковым, сподвижником Сталина: «Нам советские Гоголи и Щедрины нужны».
К тому времени я уже добрался до шкафа в передней и прочел романы Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Я был ошарашен этими книгами, влюблен в них.
«Ничего нет проще! – подумал я. – Вот они, Гоголи и Щедрины, они помогают нам в борьбе с глупостью, стяжательством, демагогией, помогают, очистившись, построить светлое коммунистическое общество!»
Так и написал в сочинении. Надо сказать, что по литературе, как в устных ответах, так и в сочинениях, я никогда не опускался ниже четверки. Читал очень много, язык у меня был подвешен хорошо, отсюда и пятерки с четверками. Да еще и мама-филолог, если что – поможет.
Получил я свое сочинение назад все испещренное замечаниями, вопросительными знаками, подчеркиваниями красными чернилами, словно сыпь высыпала на страницах. А в конце жирная красная подпись: «Уманский» и огромная красная единица.
И я понял, что хоть Щедрины и Гоголи нужны, может быть, но такие, как Ильф и Петров, – нет, ни в коем случае…
Да, много нам внушалось тогда лжи: и о том, как враги советской власти затравили Маяковского, и как Горького те же враги убили…
Есенин, Достоевский – о них мы только и знали, что они плохие. Не читая.
Есенин не издавался и был почти запрещен, о Достоевском предпочитали помалкивать…
Мы не понимали, что ложь, а что – нет, но общая серость, сглаженность уроков производили на нас такое скучное, пыльное впечатление, что ничего более нудного и тяжелого, чем литература, ничего более ханжеского и фальшивого мы не могли себе представить.
Однажды, будучи разбужен вопросом: «Что же главное в произведении Чернышевского «Что делать?». Кривоногое, ответьте!» – ученик Кривоногов встал, подумал и сказал:
– Блядуны они все.
В десятом классе мы позволяли себе такие, например, забавы. После урока окружали этого несчастного педагога со зверскими лицами, тесня его к окну, дескать, можем и выбросить, а кто-нибудь якобы испуганным голосом кричал из глубины класса: «Не бейте его, он исправится!!»
А милая наша ботаничка!
Как она, бедная, грохнулась в обморок, увидев двадцать пять обалдуев, которые, когда она входила в класс, встав, смотрели на нее громадными выпученными круглыми разноцветными глазами! Это Исаков притащил шарики для погремушек (его мать работала на игрушечной фабрике), мы разъяли их на полусферы и вставили в глазницы.
Эффект был потрясающий!
«Мишенька» – Михаил Иванович Горбунов, директор школы, был гроза и ужас для всех поголовно! Перед началом уроков он стоял в школьных дверях и проверял нас «на вшивость»: мы должны были быть острижены наголо, а обросших Мишенька в дверях сильно тягал за волосы, что было и больно, и оскорбительно…
Ну, да что там, школа – кусок жизни цельный, на части его не разъять. И вспоминается она не раздельно, годы разные сливаются в одно целое, а хорошее и дурное приобретают один серо-розовый оттенок.
Сам себе пионер
Наш класс должны были принимать в пионеры.
Дома заранее был приготовлен галстук. Галстук – старый, Жорин еще, ситцевый, кончики его завились в трубочку. К галстуку прилагался металлический держатель – красивый, никелированный, на нем был изображен красный костер с поленьями. Но к тому времени, когда я дорос до пионерского возраста, держатель был отменен: кто-то «бдительный» усмотрел в костре и поленьях подобие фашистской свастики и, видимо, получил за это награду, автор же значка-держателя, скорее всего, был репрессирован, как враг народа. Ни о чем таком я не знал, лишь радостно трепетал, с волнением ожидая общешкольного пионерского сбора, где старший пионервожатый будет вызывать нас, посвящаемых в пионеры, поодиночке, повязывать галстук, и прозвучат слова:
– Пионер, к борьбе за дело Ленина – Сталина будь готов!
– Всегда готов! – отвечу я и стану членом этой замечательной дружной организации ребят, упорно и честно помогающим взрослым-большевикам строить коммунизм.
Как волновался я! Как ждал этого часа!
Бабушка разглаживала галстук старым утюгом с угольями, в кухне пахло дымом и нагретой материей…
Провожая меня в школу, она ласково помахала мне на лестнице:
– Ну, ни пуха ни пера!
Наташу, дочку маминой ближайшей подруги Эльзы, днем раньше приняли в пионеры. Эльза звонила по телефону и сказала, что Наташа «загордилась совсем, даже на ночь не хотела галстук снимать…».
Я представлял себе, как вернусь домой, уже иной, взрослый, осмысленный, имеющий миллион новых друзей, буду расхаживать по квартире в галстуке, таящем в себе некую общность с чем-то, не доступным ни бабушке, ни маме, ни Асе…
Галстук, выглаженный, чистый, мне завернули в белую тряпочку, и я полетел в школу!
Галстук, Жорин галстук, у меня в сумке!
Жора на фронте, бьет фашистов, а я подхватываю его эстафету и становлюсь в один ряд с ним!!
И вот – пионерский сбор. Пионервожатый выкликает вступающих, повязывает каждому галстук.
Звучат замечательные слова:
– Пионер… будь готов!
– Всегда готов!
Знамя, барабанная дробь!..
Вступали в пионеры ребята не только из нашего класса, но и из параллельных, пятого «а», «б», «в».
Много ребят.
Но моей фамилии что-то нет и нет… Я, холодея, еще робко надеюсь, что вот сейчас, сейчас вызовут…
Нет, не вызывают.
Может быть, я буду в списке ребят другого класса?
Нет! Прозвучала последняя фамилия, повязан последний галстук, вновь принятые вместе со всеми отдают салют знамени пионерской дружины, резко звучит горн, грохочет барабан, и я, держа в руках галстук, от которого еще пахнет утюгом и свежестью, вместе со всеми выхожу из зала.
Всё.
Теперь главное – не показать никому, до чего я расстроен и подавлен. Приняли всех. Кроме меня. За что?! Почему? До слез стало жалко бабушку с утюгом и ее лестничным «ни пуха!»… Себя самого, оказавшегося таким ненужным, лишним, чужим…
Врожденная робость, стеснительность не позволили мне подойти к пионервожатому и напомнить о себе.
Пошел я в уборную и, стоя на мокром и вонючем полу, сам повязал себе галстук.
Дома я делал вид, что радостен, горд, и тоже, как Наташа, не хотел снимать галстук на ночь, ходил с таинственным и счастливым лицом.
Так я «стал» пионером.
Бабуля
Бабушка моя, бабуля, кареглазый мой седой колобочек!
Родилась она в семье священника. Родители рано умерли, и бабушку воспитывали дядья и тетки. Замуж бабушка вышла по любви, за молодого студента Училища живописи, ваяния и зодчества. Родила двух детей. Сын Миша умер, еще будучи гимназистом. Всю любовь свою к сыну бабушка перенесла на внука.
То есть на меня.
Ради внука жила. Сначала ради того, чтоб не болел внук, потом – чтоб хорошо учился, потом – чтоб стал человеком, потом… потом… потом…
Ольга Николаевна Ильинская. В девичестве Тольская.
Есть икона Толгской Божией Матери. Не отсюда ли бабушкина фамилия – Тольская?
И в детстве, и после замужества окружал ее церковный мир. Старомосковский мир церквей, священников, гула колоколов, просвирок, ладана, долгих молитв… Получившая образование, она чувствовала себя на фоне старомосковской толпы барыней, которой не чужда благотворительность. Отправляясь в церковь, всегда брала с собой мелочь – раздавать нищим. По праздникам кланялись ей дворники, славильщики, ряженые, приходя с черного хода. Им тоже полагалось бабушкино угощение.
Даже в послевоенные годы иногда раздавалось гулкое буханье в черную дверь, входил дворник, или сторож (тогда еще не извели до нуля эти профессии), или просто сосед Николай Николаевич, и, минуя всех, обращались к бабушке, почтительно кланяясь в пояс, просили «помочь».
Бабушка, всегда быстрая, подвижная, на этот раз величаво удалялась к себе в комнату и, помедлив, торжественно выносила оттуда требуемую сумму, высоко подняв руку; проситель склонялся (еще и потому, что бабушка была очень маленького роста), целуя маленькую пухленькую ручку барыни.