В Тбилиси я тосковал по Москве, по снегу, по московским ровным мостовым, по Чистым прудам, по прогулкам с папой и мамой. В Тбилиси, где меня вначале нещадно лупили за светлые волосы, до тех пор пока я не научился давать сдачи, мне казалось: вот вернемся домой – а там солнце, сияние, праздник, веселые и добрые ребята.
Но и Москва, моя долгожданная Москва – не совсем та, о которой мечтал. За это время стала она строже, краски поблекли.
Во дворе – совсем незнакомые ребята.
«Иди, Олешок, к детям».
Пошел я с улыбкой к детям. А дети, матерясь, кинули меня в колючий снег и стали бить.
Их было много.
Снова шел я во двор, и снова то же. И снова.
Только потом, спустя полгода, приняли меня, как «парня с нашего двора», и страшная обида, постоянное чувство стыда и разочарования, чувство полного одиночества постепенно стали исчезать…
Школа
Школа – рядом. Быстро перебежать Покровку, перемахнуть трамвайные рельсы, и вот он, Колпачный переулок, где второй дом от угла – школа.
Многих своих учителей я помню до сих пор. Математик Красников, молодой человек в сапогах, галифе и френче без погон, отлично понял, что в этой науке я – полный нуль. Хотя я и старался, до ночи сидел над учебником, но против природы не попрешь… Он спрашивал у меня что-нибудь полегче, ставил хорошие оценки, а урок объяснял очень интересно, просто, захватывающе – и мы его любили.
Физика мы звали «Вопшез». Учил он нас плохо. Мы хулиганили, бегали по партам, стреляли из рогаток, а он, бритоголовый, с черной повязкой на глазу, с орденом на потертом штопаном пиджаке, кричал: «Возьмем стакан з водой, нальем тудэ водэ… Исаков, вообще-з, мне надоело тебя слушать, вообще-з, выйди вообще-з с урока!!»
Вот и получился он – Вопшез.
Химичка входила в класс, держа в руках раскрытый журнал, не давая после шумной перемены, перед тем как вызовут, хотя бы взглянуть в учебник, вспомнить, о чем там речь, в этой ненавистной химии, и прямо с порога: «Басилашвили!» И язвительно улыбалась.
В таких случаях я честно говорил, что урок не приготовил. Забыл. Устал. Или придумывал что-нибудь еще очень честное. Иногда это помогало, она ставила точку против моей фамилии, и только. А что мне точка!
Николай Михайлович Дуратов. «Никола», «Гром». Обладал звонким и очень громким голосом и страшной внешностью – как колено лысая голова, отсутствие какой-либо растительности вообще, даже бровей нет над белесо-голубыми глазами, и громадный, ярко-красный нос, бесформенный, распухший, словно губка, напитанная водой.
Математик. Его боялись. И сильно.
Если пискнет кто-нибудь, он – звонко: «Молчать! Тут! Мне! Все! Ид-диоты полные! У-y, бля-у-у…»
Что это за «бляу» – я понял значительно позже.
А так он хороший был человек. Добрый, чуткий. С Красниковым его роднило то, что оба они видели во мне полную бездарь, но не придирались. Частенько Никола попадался на примитивных вещах: он объяснит урок, даст задание на дом, на следующий день спросит меня с места, а я ему – честно: «Не понимаю». И Никола, бедняга, начинает мне объяснять… Потом понял, что я не лентяй, а от частых болезней у меня пробелы…
Он очень любил театр, играл в самодеятельности и поощрял мое увлечение театром. Но это уже потом, в девятом-десятом классах. Всегда я вспоминаю его с благодарностью и любовью…
Бедные наши «англичанки»! Девушки, выпускницы пединститутов. Юные, хорошенькие, щебетали что-то типа «паст индефинит тэнс», а вокруг здоровенные мужики, раздираемые похотью, одержимые хулиганством, – свистели, орали, пускали по классу проволоку с натянутыми «чертями». «Англичанки» бледнели, краснели, потом беременели. Появлялась следующая жертва, шепчущая: «Анбрэйкбл юнион совьет рипаблик…» Но и она выходила замуж и шла в декрет…
А потом появился новый учитель английского Абрам Иосифович Хасин.
Приземистый, плотный человек в очках, ходил с палкой, враскачку. На лацкане пиджака – орден.
По своему обыкновению мы принялись орать, свистеть, громыхать крышками парт. В чернильницы, вделанные в парты, насыпали карбид, и из них повалила отвратительная грязно-розовая пена, класс наполнился вонью и голосами: «Чернила испортились, писать нельзя!»
Хасин тихо сидел за кафедрой и вызывал по журналу, по алфавиту, к доске, делал вид, что ничего не видит и не слышит.
Естественно, никто не мог ответить ни на один его вопрос, мы ровно ничего не знали…
Он спокойно ставил в журнал единицу, вызывал следующего – опять единица, еще и еще…
Бесчинства в классе продолжались…
Он задавал домашнее задание, на следующий день снова всех по очереди к доске, и снова единицы, единицы…
Постепенно нас обуял страх: а что же дальше, что же – и в четверти, и в году будет единица?..
Первым ответил на пятерку Витька Леонов. Он как бы порвал цепь круговой поруки бесчинств, которые мы творили, буйной забастовки, шаляй-валяя, хмельной радости от полной безнаказанности.
Потом кто-то еще стал готовить уроки, еще и еще…
Класс начал затихать. На фоне ребят, которые хорошо учились, самые отъявленные благодаря взыгравшему самолюбию тоже стали тянуть руки…
А потом мы узнали, что у Абрама Иосифовича нет обеих ног по колено. Что он лишился их на фронте. Он ни разу не дал нам понять о своей инвалидности.
Мы читали «Повесть о настоящем человеке» – Маресьев, герой, летчик, лишившийся обеих ног, совершил подвиг – стал ходить на протезах, а потом и летать… Герой Советского Союза…
А тут – ни «Повести…», ни Героя, а просто – затертый костюмчик, круглое бледное лицо в очках, минимум эмоций…
Ни разу не крикнул, не выгнал никого из класса, а класс постепенно затих, начал учиться, тянуть руки, стараясь понравиться этому странному человеку, порадовать его. И тишина стояла на уроке.
Некоторые его не любили за строгость в оценках, побаивались, но уважение он вызывал общее.
А когда мы узнали, что он еще и мастер спорта по шахматам, чуть ли не чемпион СССР, мы совсем обалдели, повально заразились шахматами, и уважение наше к нему еще более возросло…
Конечно, его предмет мы знали плохо, да и Абрам Иосифович был очень строг, пятерки и четверки ставил редко. Но на экзамене на аттестат зрелости, при мысли о котором у нас, испытавших на себе строгость «Абрама», тряслись поджилки, он каждому, невзирая на качество ответа, поставил в экзаменационную книжку жирную пятерку.
Никогда его не забуду.
Клавдия Петровна, географичка, полная, крашенная хной дама. Она одно время жила в Швеции, видимо, при посольстве, и это наложило на нее определенный отпечаток.
Обязательно во время урока, о чем бы она ни рассказывала, вдруг у нее как бы невзначай вырывалась фраза:
– Когда я была в Швеци́и…
Именно так – не «в Шве́ции», а «в Швеци́и».
И если хотелось получить пятерку, то, о чем бы она ни спросила, хоть о геологическом рельефе Филиппин, то достаточно было сказать: «Прежде чем рассказать о Филиппинах, надо рассказать о Швеции…».
Она окуналась в ностальгическую дрему, и – вот она, пятерка…
Преподавателя литературы не любили все.
Говорил он всегда выспренним языком, на скучные темы: разъятие произведений на условные куски, положительный образ Печорина, отрицательный – Грушницкого, и литература, самый духовный школьный предмет, призванный формировать из нас, обалдуев, личности, воспитывать в нас совесть, порядочность и честь, была превращена в сухую науку. На примере Павлика Морозова и Павки Корчагина нам доказывалось, что советский человек – самый лучший, самый сильный, что понятия «отец», «любимая», «мать», «дом» для него стоят на втором месте, после понятий «Сталин», «советская власть», «красное знамя», «командир», «колхоз».
Все это было как-то неживо, схоластически, и мы, хоть и получали пятерки, ненавидели литературу с ее долбежкой точных фраз, формулировок, которые надо произнести точно как в учебнике, иначе, если скажешь то, что думаешь, – получится совсем не то, что в учебнике, и схлопочешь «пару»…