Бабушка вела хозяйство, воспитывала детей. Дедушка учился и работал, недосыпая, не жалея себя, пытаясь обеспечить семье сносное существование. Вместе с приятелем даже умудрился создать подобие «акционерного общества», снять в аренду маленький домик на Ильинке, прямо напротив бывшего ЦК, и сдавать комнаты жильцам – это тоже давало какие-то деньги.
Окончил училище с Малой Серебряной медалью. Но такой результат его не устраивал, и дедушка остался в училище еще на один год. Вместе с дипломом архитектора он получил Большую Серебряную медаль. И стал строить, реставрировать.
На карте, принадлежавшей ему, – вся Московская губерния. Куда ни глянь – красный крестик: церковь, либо выстроенная, либо реставрированная дедом.
Строил и жилые дома: в Армянском переулке, на Лубянке. Но в основном – церковные постройки.
Видимо, уважали и любили его, раз удостоили звания «Потомственный почетный гражданин Москвы». Видимо, много он сделал для Москвы.
Но после революции это звание сослужило ему дурную службу: дочь не брали в университет, а в автобиографии, писанной им для поступления на работу, основной упор он делал на заводские постройки, тщательно маскируя свою церковную, а значит контрреволюционную деятельность.
Но пока, до 1917 года, много работал, было счастье семейное. Вскоре, правда, скоропостижно умер Миша – старший ребенок в семье. Горе было страшное. Бабушка чуть было с ума не сошла. Чтобы не напоминало все об этой трагедии ежедневно, семья перебралась с Солянки на Покровку, в дом № 11, квартиру № 15.
В ту квартиру, где сейчас в комнате, которой на птичьих правах я владел и где стояло все то, что мог сохранить из семейной обстановки: буфет, старинные тяжелые стулья, дедушкин письменный стол. В этой квартире, уплотненной уже Асей, Агашей, Костей, Барсиком и Марией Исааковной Хургес, я родился.
Но по тем, дореволюционным временам квартира была, как теперь говорят, непритязательной. Всего пять комнат.
Столовая.
Спальня.
Детская.
Комната для прислуги.
Кабинет.
Ванная с колонкой. Хозяин дома, купец Оловянишников, обязывался в договоре по найму ежедневно доставлять дрова для ванны и кухонной плиты.
Мама рассказывала, что в эту квартиру приходили к деду подрядчики, мастера… Составлялись договоры. Заключались соглашения.
Подолгу горел ночной свет над дедушкиными чертежными досками. У него были золотые руки. Он любил и ценил вещь. Уважал ее. Многое делал своими руками.
Бабушка вела хозяйство. Дедушка работал с утра до ночи. Мама училась в гимназии с углубленным изучением немецкого языка.
Так и шла жизнь.
Потом грянула революция…
Деда забирали в ЧК: выколачивали золото; возвращался во вшах…
Уплотнили – но с людьми новыми мои предки сдружились и жили хорошо…
Дедушку тянуло к живописи. Он стал опять посещать училище. У меня сохранилась фотография, где он, немолодой уже человек, в учебной студии рисует гипсовые модели. Постепенно его акварели и холсты из ученических приобрели характер работ мастера: он много трудился, копировал в Третьяковке… Это – в голод и холод.
Да, великий труженик он был. И, видимо, бессребреник – особого богатства не нажил, дочь только воспитал в уважении к труду, верности избранному пути.
В тридцатые годы делал обмеры храмов московских, подлежащих уничтожению.
Это на его глазах, глазах церковного архитектора, храм Христа Спасителя был обращен в безобразную груду битого кирпича; взорвали церковь в Потаповском переулке, красотой своей покорившую Наполеона; обдирали купола, сбивали кресты, гадили в церквях, рушили, рушили, рушили…
Он видел, как глумились над кремлевскими соборами, как в прах обратили Царское крыльцо в Кремле, Чудов монастырь, как в месте погребения отца его устроили уборную… Уничтожалось, предавалось проклятию и надругательству все то, чем он жил, что было для него свято.
Дед слег. Из больницы он писал мне, трехлетнему мальчику: «У тебя ушко бобо, а у меня животик… Скоро поправимся и будем, Лелик, вместе…»
Вместе нам не довелось быть.
Он умер от рака.
И вот сижу я один
И вот сижу я один во вновь принявшей нас после Тбилиси квартире.
Один – потому что бабуля в вечных очередях, мама и соседи на работе, папа – уже плохо помню, какой он? – на фронте.
Иногда приходили от него открытки с короткими сообщениями: «Я в Румынии, это вид базара»; «Я в Венгрии, здесь так одеваются крестьяне»…
Несколько раз мы получали от папы посылки. В них – печенье «Крекер», невиданное у нас, сало, конфеты. Одна коробка – большая, с выпуклыми красными розами на крышке, потрясла меня.
Когда были съедены все конфеты в гофрированных воротничках, с изумительной начинкой, пустая коробка продолжала оставаться тяжелой, приятно, загадочно тяжелой… Я потряс ее, и внутри, во чреве этого розово-голубого заграничного чуда, что-то многообещающе тихо застукало.
Коробка оказалась с двойным дном.
Я снял фальшивое дно – и среди мелко нарезанной бумажной стружки увидел в гофрированных воротничках жирно-коричневые, источающие неземной аромат конфеты!..
Счастье!
Иногда по карточкам выдавали «американскую помощь»: яичный порошок, свиную тушенку, очень редко – сыр. Самое любимое – яичный порошок.
Обычно я, не дожидаясь пока его пустят «в дело», цапал ложкой порошок и отправлял в рот. Необычайно вкусно. И никогда больше в жизни не ел я такого вкусного омлета, как тот, что готовила бабушка из сухого яичного порошка на воде!
В школе мы каждый день получали по два бублика. Мягкие, с хрустящей корочкой – мы ждали их первые два урока, представляли, как переломим этот розово-желтый кружочек, как дохнет из него теплом, как откусим и долго будем жевать, не проглатывая, чтоб растянуть удовольствие…
Бубликами у нас занимался ученик по фамилии Кривоногое. Он собирал деньги, уходил, а мы ждали, когда он наконец появится. До занятий ли было нам! Очень уважаемая фигура был этот Кривоногов!
В нашей квартире протекал потолок, и мы с мамой постоянно счищали снег с крыши. Но счастливее меня не было человека: мы дома, вот чистим крышу над нашей квартирой, вот в подвале, где смешались запахи валерьянки, осиновых дров и холодной плесени, пилим с мамой дрова, колем их и идем топить наши печки – одну кирпичную, на которой можно было и готовить, и две железные буржуйки, трубы которых выведены в форточки…
Из-за холода и сырости у меня постоянно болели уши. Ходил я забинтованный, уши дергало, тек гной. Бабушка лечила меня: чистила мне уши, грела их синей лампой, а они болели и болели… Поэтому я часто не ходил в школу.
Во время нашей эвакуации Ася сохранила наши вещи, но от сырости книги покрылись зеленым налетом, страницы были влажными, тяжелыми.
Большая советская энциклопедия читана мною – перечитана. В мамином зеркальном шкафу – изумительные «Тысяча и одна ночь» издательства «Academia», темно-вишневые книги Ленина под редакцией Каменева, и еще был полон книг шкаф с зелеными стеклами, который я помню еще с довоенных времен: меня, больного, подносили, чтоб развлечь, к его пупырчатым стеклам…
Остатки былого – дедушкин мольберт, этюдник, кисти, краски, мастихин, шпатель, какие-то металлические коробочки, баночки…
Знаменитый штангенциркуль в красной коробочке, перетянутой пестрой резинкой от чулок, – предмет гордости бабушки – она все грозилась продать его и стать независимой… Не продала!
Картины в рамах – дедушкина копия «Трех богатырей» Васнецова, его этюды, картина Милорадовича…
В холодной столовой я устанавливал мольберт, ставил на него доску с бумагой – дедушкиным перевернутым чертежом – и воображал, будто я художник, выдавливая из тюбиков гуашь и что-то малюя…
И еще был шкаф в передней, там тоже хранились книги, которые я обнаружил значительно позже: «Дневник писателя» Достоевского, «Конь вороной» Савинкова, «Конец династии Романовых», «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова и многое другое – опасное, что могло как-то навлечь на нас неприятности и поэтому спрятано было в шкаф, подальше, и заперто на висячий замок.