— Да, — сказала я, довольная, что могу хоть чем-то его порадовать.
— Хорошо, не отпускайте ее от себя, это тревожный знак, если они захотят удалить ее. Не соглашайтесь, смотрите… И дайте мне знать, я тут же приеду. Все письма, которые вы получаете от леди Ноуллз, — она ведь, как вам известно, очень откровенна в речах, — лучше сразу жечь. Я слишком задержался, однако… Запомните, что я сказал вам: булавкой нацарапайте адрес, листок сожгите и не проговоритесь ни единой живой душе об этом. До свидания. О, я унес вашу книгу!
И в лихорадочной спешке, коротко мне кивнув, он подхватил свой зонтик, саквояж, жестяной сундучок и стремительно вышел из комнаты. Через минуту я услышала стук колес его экипажа.
Я посмотрела ему вслед и вздохнула: тяжелые предчувствия, мучившие меня еще до отъезда в Бартрам-Хо, вновь пробудились в душе.
Мой уродливый, вульгарный и при всем том истинный друг исчез за гигантскими липами, прятавшими Бартрам от мира, — пролетка, с саквояжем доктора на верху, скрылась из виду, и я вновь тяжело вздохнула. Когда тени от сплетавшихся в вышине ветвей вновь легли на дорогу, я почувствовала себя беспомощной, покинутой. Опустив глаза, я увидела, что держу в руке адрес доктора Брайерли.
Я сунула листок за корсаж и быстро и бесшумно взошла по лестнице, опасаясь, как бы старуха опять не поджидала меня на площадке, чтобы позвать в комнату дяди Сайласа, — под его взглядом я выдала бы себя.
Но я благополучно достигла своей комнаты незамеченной и заперла за собой дверь. Прислушиваясь, я трудилась: острием ножниц царапала адрес там, где посоветовал доктор Брайерли. Потом, все время страшась, что кто-нибудь постучит и застанет меня, достала спички и обратила опасный клочок бумаги в пепел.
Впервые я испытала неприятное чувство, связанное с необходимостью хранить тайну. Это обособляющее положение причиняло мне непомерную боль, ведь по натуре я была очень открытой и нервической девушкой. Я непрестанно спохватывалась в последний момент, что вот сейчас обнаружу свою тайну à propos de bottes[63], непрестанно укоряла себя за двуличие. И всякий раз меня охватывал ужас, когда чистосердечная Мэри Куинс приближалась к шкафу или добрая душа Милли желала узреть чудеса моего гардероба. Я бы все отдала, только бы подойти, указать на буквы, тоньше волоса, и сказать: «Это адрес доктора Брайерли в Лондоне. Я нацарапала эту надпись острием ножниц, приняв все предосторожности, чтобы никто — даже вы, мои добрые друзья, — не застал меня врасплох. С тех пор я хранила секрет ото всех и дрожала, когда ваши не ведающие притворства лица заглядывали в шкаф. Теперь вы все знаете. Сможете ли вы когда-нибудь простить мне этот обман?»
Но я не решалась открыть им надпись, не решалась и уничтожить ее, о чем тоже подумывала. Наверное, нет другого такого нерешительного человека на свете. Только в минуты глубокого волнения или в страстном порыве я могу действовать. Тогда я преображаюсь, становлюсь проворной и смелой.
— Кто-то, по-моему, уехал отсюда прошлой ночью, мисс, — однажды утром сообщила с загадочным кивком Мэри Куинс. — Было два часа, у меня так болели зубы, что я сошла вниз за щепотью перца, а зажженную свечу оставила при вас на случай, ежели вы проснетесь. И когда я уже поднималась по лестнице, нет, когда уже была на площадке, со двора, от того конца галереи, что бы вы думали, я услышала? Лошадиный храп и редкие, приглушенные людские голоса, вот что. Я — к окну, выглянула. И точно: лошади, вижу, стоят, впряженные в экипаж, и малый на верх коробку грузит; тут и сундук с саквояжем подоспели. А в дверях, мне кажется, была старая Уайт… л’Амур, если вам угодно, — так ведь мисс Милли ее прозвала? — и говорила старуха с кучером.
— А кто сел в экипаж, Мэри? — спросила я.
— Ну, мисс, я ждала, сколько могла, но зубы так болели, я так замерзла, что в конце концов я бросила это и вернулась в постель, ведь кто его знает, сколько еще пришлось бы ждать. И попомните мои слова, мисс, опять будут держать все в секрете, как на прошлой неделе. Не нравятся мне их привычки, их секреты, не нравится эта старая Уайт. Она только и делает, что сочиняет, — ведь правда? А ей бы поостеречься, раз время-то ее подходит, раз старая такая. Ужас, такая старая и так врет!
Милли проявила любопытство не меньше моего, но тоже оказалась не в силах прояснить хоть что-то. Впрочем, мы сошлись во мнении: уехала, очевидно, та персона, приезду которой я была случайной свидетельницей. В этот раз экипаж останавливался у левой боковой двери за углом дома и, без сомнения, покатил проселочной дорогой.
Итак, о ночном отъезде мы узнали вновь по причине неприятного случая. Было очень досадно, однако, что у Мэри Куинс не хватило терпения дождаться появления путешественника. Мы решили: будем хранить молчание, и даже старухе Уайт — ладно, стану звать ее по-прежнему — л’Амур, — даже ей Мэри Куинс не намекнет о том, что видела. Но растревоженное любопытство, подозреваю, дало знать о себе, и Мэри вряд ли исполнила свое намерение.
Как бы то ни было, бодрящее зимнее солнце и морозные небеса, долгие вечера с ясными звездами и уютным огнем в камине, а значит, разговоры, истории, временами чтение, короткие прогулки по неизменно дивному Бартраму-Хо, а больше всего — ничем не нарушаемое течение нашей жизни, спокойствие которой не оставляло места мыслям об опасности и несчастьях, — все это постепенно подавило во мне дурные предчувствия, ожившие было под влиянием доктора Брайерли.
Кузина Моника, к моей невыразимой радости, вернулась в свое поместье, и активная дипломатия, осуществленная через почту, повела к переговорам о возобновлении дружественных связей между Элверстоном и Бартрамом.
Наконец, в один прекрасный день, кузина Моника, сияющая, не снявшая ни накидки, ни шляпки, румяная от резкого ветра с Дербиширских гор, вдруг предстала предо мной в нашей гостиной. Мы встретились, будто давно не видевшиеся школьные подруги. Кузина Моника всегда оставалась юной в моих глазах.
О, какие были объятия, какой шквал поцелуев, восклицаний, вопросов, какие ласки! В конце концов я не без труда усадила ее в кресло, а она, смеясь, сказала:
— Вы и представить себе не можете, какого самоотречения стоило мне устройство этой встречи. Я целых пять писем написала Сайласу (а я ненавижу писать) и, кажется, ни в одном не позволила себе дерзкого слова! Что за чудо ваш кроха дворецкий! Я не знала, как с ним обойтись у входной двери. Он струлдбруг{6}, эльф или всего-навсего привидение? Где ваш дядя выискал его? Уверена, он появился в канун Дня всех святых в ответ на заклинания… надеюсь, он не ваш суженый{7}… и как-нибудь ночью обратится в серый дым и вылетит в трубу. Такого древнего маленького существа я в жизни не видела! Я упала в экипаже на подушки и решила, что умру от смеха. Он пошел доложить вашему дяде о моем приезде, и я очень рада: я покажусь теперь Сайласу юной как Геба{8} — после него. Но кто это? Кто вы, моя дорогая?
Последние фразы были обращены к пухлощекой бедняжке Милли, которая стояла сбоку у камина и круглыми от страха и удивления глазами глядела на странную леди.
— Ох, простите меня! — воскликнула я. — Милли, дорогая, познакомься, это твоя кузина, леди Ноуллз.
— Значит, вы Миллисент. Дорогая, я очень рада вас видеть. — Кузина Моника вмиг была опять на ногах и уже держала руку Милли в своих, уже целовала ее в обе щеки и гладила по волосам.
Милли, надо сказать, выглядела намного достойнее, чем в тот раз, когда знакомилась с ней я. Платье ее теперь было, по крайней мере, на четверть ярда длиннее. И хотя вид у нее был, несомненно, деревенский, но она уже не казалась нелепой до крайности.
Глава IV
Кузина Моника и дядя Сайлас встречаются
Кузина Моника, обнимая Милли за плечи, заглянула ей в лицо веселым и добрым взглядом: