Джозеф Шеридан Ле Фаню
Дядя Сайлас
История Бартрама-Хо*
Достопочтенной графине Гиффорд в знак уважения, симпатии и восхищения эту историю посвящает автор
Предисловие
Сочинитель сей истории адресует своим читателям несколько коротких разъяснений. Интрига открытой перед ними «Истории Бартрама-Хо» повторяет, с некоторыми вариациями, небольшой, страниц в пятнадцать, рассказ, созданный сочинителем и давно им опубликованный в одном из журналов под названием «Эпизод из тайной истории ирландской графини», позже — так же анонимно — еще раз публиковавшийся в скромной антологии под иным названием. Маловероятно, что читателям попадалась сия безделка, и еще меньше вероятности, что она им запомнилась. Однако, учитывая такую возможность, сочинитель и пускается в краткое разъяснение, дабы не быть обвиненным в плагиате, какой всегда есть неуважение к читателям.
Да позволено ему будет также в нескольких словах возразить против беспорядочного употребления понятия «сенсационная школа письма»{1} применительно к той литературе, какая не нарушает ни единого из законов построения и морали, взятых великим создателем несравненных — начиная с «Уэверли» — романов себе за основу. Никто, разумеется, не станет называть романы сэра Вальтера Скотта «сенсационными», и, однако, в этой достойной изумления серии нет истории, где бы не говорилось о смерти, преступлении и где не было бы налета таинственности.
Минуя такие великие романы, как «Айвенго», «Пуритане» и «Кенильворт», перенасыщенные чудовищными злодеяниями и кровопролитием, а вместе с тем силой удивительного мастерства превращенные в повествования, которые держат читателя в напряжении и заставляют леденеть от ужаса, обратимся к двум непохожим на другие романам той же серии, живописующим современные нравы и сцены обыкновенной жизни, обратимся к ним и вспомним о видении в комнате, увешанной гобеленами{2}, дуэли, страшной загадке, смерти старого Элспета, утонувшем рыбаке и, кроме всего прочего, о будоражащем эпизоде с компанией, захваченной бурным течением вблизи скал, как то изображено в «Антикварии», и — в «Сент-Ронанских водах» — о долго хранимой завесе над тайной, предполагаемом безумии, о завершающем трагедию самоубийстве, а вспомнив все это, решим: справедливо ли награждать определением, которое было бы профанацией употребить в отношении любой, даже самой увлекательной, истории Вальтера Скотта, повествования, пусть уступающие названным в исполнении, однако построенные по тем же законам фабулы и учащие тому же.
Автор верит, что критики, мастерству и воодушевляющей поддержке которых столь обязан он и его собратья по цеху, занятые своим скромным трудом, побеспокоятся относить уничижающее определение лишь к той особого рода литературе, какую оно изначально обозначало, и не допустят, чтобы с сей литературой смешивали достойную школу подлинно трагического английского романа, облагороженную гением сэра Вальтера Скотта, ставшего, по сути, ее основателем.
Том I
Глава I
Остин Руфин из Ноула и его дочь
Была зима, точнее, середина ноября, и от сильного ветра дребезжали окна, ветер завывал, гудел, носясь меж высоких стволов в нашем парке, забираясь в увитые плющом дымоходы, — такой темный вечер… и такое веселое яркое пламя от крупного угля и потрескивавших сухих поленьев, славно перемешанных во внушительном камине мрачной старинной комнаты. Узкие панели черного дерева тускло отсвечивали по стенам до потолка, на чайном столике оживленной группкой стояли восковые свечи, многочисленные старые портреты висели на стенах: одни лица были суровы и бледны, другие — приятны, а некоторые — необыкновенно утонченны, прелестны. Помимо портретов там висело и несколько картин разной величины. Вообще, я думаю, вы бы приняли комнату за галерею: вытянутая в длину, просторная, но неправильной формы, она мало походила на гостиные, устроенные по новой моде.
Девушка, которой едва исполнилось семнадцать, — на вид, наверное, еще совсем дитя, — худенькая и довольно высокая, с густыми золотистыми волосами, темно-серыми глазами, с чувствительным, отмеченным меланхолией лицом, задумавшись сидела у чайного столика. Этой девушкой была я.
Кроме меня в комнате находился только один человек — единственный во всем доме, связанный со мною узами родства, — мой отец. Мистер Руфин из Ноула, как его называли в нашем графстве. Он, впрочем, владел многими другими поместьями, происходил из очень древнего рода и не раз отказывался от титула баронета, даже, как утверждали, от графского титула — гордый, дерзкий духом, он считал себя выше по положению и благороднее по крови двух третей дворянства. Но о семейном предании я имела смутное представление, составленное из рассказов, в которые пускались старые слуги, посиживая в детской у камелька.
Убеждена, отец любил меня, и я, разумеется, тоже его любила и с присущим детям верным инстинктом чувствовала в нем нежность ко мне, хотя нежность эта никогда не находила привычного выражения. Но отец был со странностями. Он рано разочаровался в парламентской деятельности, к которой влекло его честолюбие. Умный человек, он терпел поражение в обстоятельствах, в которых намного уступавшие ему добивались успеха. Позже он отправился за границу и сделался ценителем и собирателем редкостей. По возвращении домой занимался литературой, наукой, к тому же выступил основателем и главой многих благотворительных обществ. Но в конце концов устал от подобия власти и уединился в деревне, где, не склонный к шумным забавам, вел жизнь ученого, задерживаясь на время то в одном, то в другом из своих обширных поместий.
Женился он довольно поздно, но скоро овдовел — молодая красавица жена умерла, оставив меня, единственного ребенка, на его попечении. Эта утрата, как утверждали, сильно сказалась на отце — он сделался еще более странным и молчаливым, а в обращении со всеми, исключая меня, — еще более суровым. Кроме того, история с его младшим братом Сайласом заставила отца жестоко страдать.
Сейчас он мерил шагами просторную комнату, погруженную — в дальнем конце за выступом стены — в сплошную тьму. Это была его привычка — ходить взад-вперед в полном молчании. Я смотрела на него и обычно представляла, как Шатобриан наблюдал за своим papa[1] в громадном покое их Шато де Комбур{3}. В дальнем конце комнаты мой отец почти исчезал во мраке, потом, возвращаясь на несколько минут, выступал, будто портрет, из тени и опять, без звука, становился почти невидим.
Подобной монотонностью движения и молчаливостью он испугал бы кого-нибудь менее осведомленного о его привычках. Однако и мне, очень его любившей, отец, который мог за весь день не проронить ни слова, внушал благоговейный страх.
Отец вышагивал по комнате, я же мысленно все время возвращалась к событиям предыдущего месяца. Заведенный порядок в Ноуле нарушался так редко, что самого мелкого происшествия оказывалось достаточно, чтобы возбудить любопытство у обитателей этого тихого дома, заставить их теряться в догадках. Отец жил редкостным затворником; не считая прогулок верхом, он почти не выезжал за пределы Ноула, а гости посещали нас, думаю, не чаще двух раз в год.
Речь идет не о том, что состоятельного и озабоченного вопросами веры соседа сторонились из-за каких-то незначительных разногласий. Мой отец оставил Англиканскую церковь — ради странной секты, название которой я позабыла, и в конце концов сделался, как говорили, приверженцем Сведенборга{4}. Но он не затрагивал эту тему со мной. И немало послуживший экипаж возил мою гувернантку — когда она у меня появилась, — нашу старую домоправительницу миссис Раск и меня в приходскую церковь каждое воскресенье. Отец же на виду у почтенного священника, качавшего головой, — «безводные облака, носимые ветром… звезды блуждающие, которым блюдется мрак тьмы навеки»[2], — обращался к собственному «наставнику» и бывал вызывающе удовлетворен ниспосланными ему благодатью и озарением, а правоверная миссис Раск ворчала: воображает, будто зрит ангелов небесных и беседует с ними, подобно всем этим фогнусникам.