— Не знаю. В Дербишире у нее поместье.
— Дебошир — это одно из ваших английских графств. Так?
— Да, мадам, — сказала я и рассмеялась. — Я уже дважды описывала вам это графство. — И я скороговоркой перечислила его главные города и реки, отмеченные в моем географическом атласе.
— Так-так! Ну, конечно, дьетка! А она — ваша родственница?
— Папина кузина.
— О, представьте меня, пряшу вас! Я обрядуюсь!
Мадам теперь обнаруживала истинно английское пристрастие к титулованным особам, которое, возможно, и не отличало бы нас от чужестранцев, подразумевай их титулы то же влияние, что наши всегда имели у нас.
— Конечно, мадам.
— Не забудете?
— Нет.
Дважды за вечер мадам напоминала мне о моем обещании. Она предвкушала радостный миг. Но жизнь наша — череда разочарований, инфлюэнций и приступов ревматизма. На другое утро мадам лежала в своей кровати, безразличная ко всему на свете, за исключением согревающих компрессов и джеймсова порошка{12}.
Мадам была desolée[18], но не могла поднять голову от подушки, только слабым голосом спросила меня:
— Дорогая, как дольго пребудет леди Ноуллз?
— Думаю, она пробудет у нас два-три дня.
— Hélas! Каково невезение! Возможно, завтра мне станет полючше. О-о-о! Мое ухо! Настойку, подайте настойку опия, дьетка!
На том наш разговор оборвался, а мадам закутала голову своей старой красной кашемировой шалью.
Глава IX
Моника Ноуллз
Леди Ноуллз прибыла точно в оговоренный час — в сопровождении племянника, капитана Оукли.
До обеда оставалось немного времени — ровно столько, чтобы гости успели пройти в свои комнаты переодеться. Освежая мой туалет, Мэри Куинс пустилась яркими красками описывать молодого капитана, которого встретила в галерее, когда он со слугой направлялся в отведенную ему комнату, и отступил, чтобы пропустить ее, и «улыбнулся уж так приятно».
Я была совсем юной тогда и наивной даже для своих лет, однако слова Мэри Куинс возбудили во мне, должна признаться, чрезвычайное любопытство. В воображении я рисовала один за другим портреты этого героя в военном мундире; и хотя с притворным равнодушием слушала Мэри, своей нервозностью и излишней щепетильностью в отношении туалета, боюсь, доставила ей в тот вечер немало хлопот. Когда я сошла в гостиную, леди Ноуллз уже вела оживленную беседу с моим отцом. Это была еще не старая женщина — людям очень молодым такие, однако, кажутся престарелыми, — живая, остроумная, яркая, в превосходном платье пурпурного атласа со множеством кружев и в богатой… не знаю, как назвать… нет, не наколке… в богатом головном уборе — воздушном и простом и в то же время великолепном, — прикрывавшем седеющие шелковистые волосы.
Довольно высокая, совсем не тучная, но крепкого сложения женщина, со взглядом, исполненным доброты, порывисто, как молодая девушка, поднялась и быстрым шагом подошла, улыбаясь, ко мне.
— Моя юная кузина!{13} — воскликнула она и расцеловала меня в обе щеки. — Вы знаете кто я? Ваша кузина Моника… Моника Ноуллз… И так рада, дорогая, увидеть вас, ведь помню вас малюткой — вон с тот разрезной ножик. Подойдите-ка к лампе, я должна вас разглядеть хорошенько. И на кого же похожа? Ну-ка… На свою бедную мать, мне кажется. Но, моя дорогая, у вас нос Эйлмеров… да… и недурной нос… О, глаза чудесные, да, клянусь… конечно… конечно, подобие ее бедной матери… в ней ничего нет от вас, Остин.
Отец одарил гостью давно не появлявшейся у него на лице улыбкой — несколько язвительной, скептической, но при этом добродушной — и сказал.
— Тем лучше, Моника, а?
— Мне бы не говорить вслух… но вы, Остин, знаете, вы всегда были безобразны. Как же девочка возмущена! Вы не должны сердиться, вы, маленькая верная леди, не должны сердиться на кузину Монику, которая говорит правду. Папа был и будет до конца своих дней безобразен. Ну, Остин, дорогой, скажите же ей, — разве это не так?
— Что? Показывать против себя? Моника, сие противоречит английским законам.
— Возможно, но если дитя не верит своим глазам, как она поверит мне. У нее прелестные длинные ручки… и ножки прехорошенькие. Сколько ей лет?
— Сколько дитяти лет? — Отец переадресовал ее вопрос мне.
Но она вновь вернулась к моим глазам.
— Настоящие серые… большие, бездонные, нежные… особенные глаза. Да, хороши длинные ресницы… как ночь темные… Вас занесут в списки красавиц, моя дорогая, — только станете выезжать. А все поэты будут воспевать кончик вашего носа! И что за прелесть этот маленький носик!
Я сразу заметила, как же разительно переменилось настроение отца, когда он отдался беседе со своей эксцентричной, словоохотливой, уже не молодой кузиной Моникой. Воспоминания о пережитом если и не зажгли в нем искру веселья, то побудили оценить веселый дух, воцарившийся в нашей гостиной. Угрюмость и жесткость исчезли без следа, отец наслаждался обществом шумной гостьи, с ее неиссякаемыми забавными репликами, которые явно поощрял.
Каким же ужасным должно было быть его привычное одиночество, и как благотворен был даже краткий миг общения — ведь он смягчил отца, наполнил радостью его сердце. Нет, я не годилась отцу в собеседницы — будучи наивнее большинства девушек моего возраста, я свыклась с отцовскими причудами, никогда не смела нарушить молчания, неожиданным замечанием или вопросом отвлечь отца от мучительных дум.
Меня также поразило добродушие, с которым отец слушал дерзости своей кузины. Да, в те минуты, казалось, посветлели стены в темных панелях, увешанные столь же темными портретами, вся необычная, неправильных пропорций комната, казалось, преобразилась, из суровой и мрачной стала на удивление приятной… несмотря на неприятнейший разбор моей наружности, затеянный слишком откровенной леди.
Именно тогда в гостиной появился капитан Оукли. Он первым наглядно представил мне тот пугающий и далекий высший свет, о котором я уже узнала кое-что из книг.
Красивый, элегантный, с чертами лица почти женственными, с темными мягкими волнистыми волосами, шелковистыми бакенбардами и усами, он был кавалером, какого мне не доводилось ни видеть, ни даже вообразить в Ноуле, — существом иной породы, из обиталища полубогов. Я не догадывалась, что холодный взгляд и капризный изгиб пухлых губ пусть не явно, но изобличали человека идущего по стезе порока.
Я была слишком юной и не отличала добра от зла, ведь сей драматичный опыт приходит с годами; капитан же был так хорош собой, а его манера поддерживать разговор была так нова для меня, так прелестна в сравнении со скучными беседами, которые велись в добропорядочных провинциальных домах, где я иногда по неделе гостила…
Случайно выяснилось, что отпуск его через день истекает. Я, разочарованная почувствовала в сердце мимолетную боль. Мне уже было жаль расставаться с гостем. Как же мы торопимся завладеть всем, что нам приятно!
Я смущалась, но неловкой, думаю, меня б не назвали. Мне льстило внимание этого обходительного, обворожительного молодого человека из высшего света, а он открыто прилагал старания, чтобы развлечь меня и мне понравиться. Наверное, ему пришлось даже больше, чем я допускала тогда, изощрять свой ум, делая разговор интересным для девушки моей скромной ступени развития, заставляя меня смеяться над историями о незнакомых мне людях.
Кузина Моника между тем занимала беседой папу. Она была идеальной собеседницей для него, столь неразговорчивого в силу привычки, — резво летящая речь кузины почти не предполагала ответных реплик. Даже в этом молчаливом доме, пока гостья оставалась с нами, разговор не мог замереть.
Позже кузина Моника и я перешли в малую гостиную, побудив джентльменов какое-то время занимать друг друга, чему они, наверное, предавались без особого воодушевления.