— Мы обязательно подружимся, вы, забавное создание, и я. Мне позволено быть самой дерзкой старухой Дербишира — привилегия за неисправимость; никто никогда не обижается на меня, поэтому я постоянно говорю возмутительнейшие вещи.
— Я сама немножко такая, и я думаю… — делая усилие и чудовищно краснея, проговорила бедная Милли, но потом совсем растерялась и не смогла закончить фразу.
— Думаете? Послушайтесь моего совета и никогда не тратьте время на то, чтобы думать, моя дорогая. Сначала говорите, думайте потом. Таково мое обыкновение; по правде говоря, я и вовсе не думаю. Что за малодушие! Наша хладнокровная кузина Мод иногда думает, и это приносит только вред, но я к ней снисходительна! Интересно, когда ваш допотопный кроха дворецкий вернется? Наверное, он изъясняется на языке пиктов и древних бриттов{9} и вашему отцу требуется немало времени, чтобы перевести его речи. Милли, дорогая, я очень голодна, поэтому не стану дожидаться вашего дворецкого, который предложит мне, наверное, лепешку, испеченную еще королем Альфредом{10}, и датского пива в чаше из черепа, но попрошу у вас всего лишь кусочек отменного хлеба с маслом.
Им тут же и угостили леди Ноуллз; за трапезой она ничуть не утратила словоохотливости.
— Девушки, будете вы готовы за час-другой, если Сайлас позволит вам уехать со мной? Я хотела бы взять вас обеих в Элверстон.
— Ой, восхитительно! Какая вы милая! — вскричала я, обнимая и целуя ее. — Что до меня, то я буду готова через пять минут. А ты, Милли?
Гардероб бедняжки Милли на самом деле и не заслуживал называться таковым; впрочем, она и меня удивила, когда испуганно зашептала мне на ухо:
— Моя лучшая юбка у прачки. Скажи — через неделю, Мод.
— Что она говорит? — спросила леди Ноуллз.
— Говорит, она не будет готова, — ответила я уныло.
— Барахло, чуть ли не все, в стирке, — выпалила бедняжка Милли, глядя в лицо гостье.
— Разрешите мои сомнения — что кузина имеет в виду? — обратилась ко мне леди Ноуллз.
— Ее вещи у прачки, — пояснила я.
В этот момент появился наш кроха дворецкий и объявил леди Ноуллз, что господин ждет ее, как только она соблаговолит оказать ему честь, а также добавил, что господин приносит свои извинения, поскольку принужден из-за болезни побеспокоить ее просьбой подняться к нему.
Кузина вмиг была у двери и бросила нам через плечо:
— Идемте, девушки!
— Простите, моя леди, пока зовут вас одну. Но он велел молодым леди оставаться поблизости, он вскоре пришлет и за ними.
Я уже начинала восхищаться бедным Жужелем, таки сохранившим что-то от вполне почтительного слуги.
— Чудесно. Возможно, нам действительно лучше расцеловаться и возобновить дружбу для начала без свидетелей, — проговорила леди Ноуллз со смехом. И ушла в сопровождении мумии.
Позже она пересказала мне tête-à-tête[64].
— Когда я увидела его, дорогая, — сказала она, — я глазам не могла поверить: эти белые волосы, совершенно белое лицо; этот безумнейший взгляд; эта улыбка, подобная оскалу мертвеца. В последний мой приезд, помню, он был темноволос, одевался как современный английский джентльмен и хранил сходство с тем Сайласом, что изображен на портрете, в который вы, дорогая, влюбились. Но, ангелы небесные, этакое привидение! Я спрашивала себя: в чем причина превращения? Некромантия? Или это результат белой горячки? А он с мерзкой улыбкой, от которой я сама едва не обезумела, произнес:
«Моника, вы видите перемену во мне?»
О! Какой мелодичный, мягкий, колдовской голос был у него. Мне однажды рассказывали про хрустальную флейту, тон которой у некоторых вызывал истерику, и я все время думала об этой флейте. В его голосе всегда крылось что-то особенное.
«Да, я вижу перемену в вас, Сайлас, — произнесла я наконец, — и вы, без сомнения, тоже видите во мне… немалую перемену».
«Со времени вашего последнего посещения могла произойти и большая перемена, чем та, что я имею честь наблюдать», — сказал он.
Он, подумала я, по обыкновению, язвит и имеет в виду, что время не исправило меня и я такая же дерзкая, какой он меня издавна помнит. А я такая и есть, и ему не следует ждать любезностей от старой Моники Ноуллз.
«Давно мы не виделись, Сайлас, но вы же знаете, в том нет моей вины», — сказала я.
«В том ваш инстинкт, дорогая, — не вина. Мы все склонны к подражанию: меня подвергли остракизму сильные мира сего — остальные следуют за ними. Мы все как индюки: у нас столько же здравого смысла и столько же великодушия! По воле судьбы моя голова оказалась поврежденной, и вся стая кинулась на меня — клюют и кулдычат, кулдычат и клюют. И вы среди них, дорогая Моника. В том нет вашей вины — только ваш инстинкт. Поэтому я прощаю вам. Но стоит ли удивляться, что клюющие крепче заклеванных. Вы здоровы, а я… каков есть».
«Сайлас, я приехала не для того, чтобы ссориться. Если мы поссоримся сейчас, мы никогда уже не помиримся — мы слишком стары. А поэтому давайте все забудем и простим друг другу, что можем. Если мы не в силах сделать ни то, ни другое, пусть перемирие длится хотя бы пока я здесь».
«Мои личные обиды я способен простить и прощаю искренне — Бог тому свидетель, но есть вещи, которые нельзя прощать. Вследствие известных вам печальных событий погублены мои дети. Возможно, я, милостью Провидения, буду оправдан для света и, как только время наступит, я вспомню, кто я, и начну действовать. Но мои дети… Вы увидите эту несчастную девушку, мою дочь… образование, общество — все придет для нее слишком поздно… Мои дети погублены».
«Я ничего им не сделала, но знаю, о чем вы, — сказала я. — Вы грозите тяжбой в случае, если у вас будут средства. Но вы забыли, что Остин предоставил вам в пользование этот дом и это поместье, взяв обещание, что вы никогда не станете оспаривать мои права на Элверстон. Вот вам мой ответ, если вы это имеете в виду».
«Что уж имею в виду, то имею», — произнес он с прежней улыбкой.
«Вы хотите сказать, — проговорила я, — что ради удовольствия измучить меня тяжбой вы согласны лишиться предоставленных в ваше пользование дома и поместья?»
«Предположим, я действительно хочу сказать именно это, но почему я должен чего-то лишиться? Мой возлюбленный брат, по завещанию, подарил мне право пожизненного пользования Бартрамом-Хо, не добавив никаких нелепых условий, выдуманных вами».
Сайласа посетило отвратительнейшее из свойственных ему настроений, он наслаждался, запугивая меня. Его злопамятность поглощала все его силы, но он знал так же хорошо, как и я, что никогда не преуспеет, оспаривая права моего дорогого покойного Гарри Ноуллза на владение. Я ничуть не встревожилась из-за его угроз, я так и сказала ему — тем же невозмутимым тоном, каким говорю сейчас.
«Хорошо, Моника, — проговорил он, — я подверг вас испытанию на прочность — у вас нет в ней недостатка. На миг враг рода человеческого овладел мною: мысль о детях, былые беды, нынешние несчастья и позор вызвали озлобление, и я обезумел. Всего на миг… судорога гальванизированного трупа. Не найдется сердца, которое было бы мертвее моего для страстей и амбиций света. Сие не пристало белым волосам, как эти, и человеку, по неделе всякий месяц пребывающему у врат смерти. Пожмем руки? Вот моя — я действительно за перемирие и я действительно забыл и простил все».
Не знаю, зачем ему понадобилась эта сцена. Не догадываюсь: то ли он притворялся, то ли потерял голову… почему… как это могло случиться? Но я рада, дорогая, что, против обыкновения, сохранила спокойствие и не дала вовлечь себя в ссору.
Когда настала наша очередь войти к дяде, вид у него был привычный, но краска на лице кузины Моники, блеск ее глаз ясно свидетельствовали о прозвучавших здесь только что резких и злых словах.