3 марта 1905 года Джон Хэй писал письмо президенту, инаугурация которого предстояла на следующий день. Эйди стоял рядом, весь внимание, расчесывая бакенбарды причудливой восточной расческой из слоновой кости. «Дорогой Теодор, — писал Хэй. — Волосы в этом перстне — с головы Авраама Линкольна. Д-р Тафт срезал их в ночь после покушения, а я получил их от сына президента — такова краткая родословная. Пожалуйста, наденьте его завтра, вы один из тех людей, кто наиболее глубоко понимает и ценит Линкольна. Я попросил выгравировать на перстне вашу и Линкольна монограммы». Хэй приписал одно из любимых им изречений Горация и надеялся, что не ошибся в латинской орфографии. Он запечатал письмо и вручил его Эйди вместе с маленькой шкатулкой с бархатной подкладкой, куда вложил перстень.
— Это рукоположение, — сказал он, и Эйди, не сводивший с него глаз, кивнул.
— Вы последнее звено, сэр.
Когда Эйди вышел, Хэй подошел к окну и посмотрел на сверкающий после ремонта Белый дом; как обычно, толпы посетителей входили и выходили. Небо затянули тучи, заметил он, дул северо-восточный ветер. Завтра будет дождь. Но в день инаугурации всегда плохая погода. Разве не валил снег во время второй инаугурации Линкольна? Или Гарфилда? Ему с трудом удавалось сосредоточиться на чем-либо, кроме боли в груди, которая, как всегда, приходила и уходила, но в последнее время она не торопилась уходить. Однажды она не уйдет; уйдет он. Без объявления вошли Клара и Адамс.
— Мы видели перстненосителя, спешащего выполнить радостное поручение. — У Адамса был насмешливый тон. Несмотря на все усилия Хэя, Адамс узнал про перстень с волосами Вашингтона, который он подарил Маккинли. — Потомки будут помнить вас как президентского парикмахера, дорогой Джон.
— Вы просто завидуете, потому что у вас нет волос, достойных дарственного перстня.
— Нам забронированы места на «Кретик», — сказала Клара. — Он отплывает восемнадцатого марта.
Хэй кашлянул как бы в знак подтверждения. Каждый январь на него обрушивалась бронхиальная инфекция, в этом году она задержалась в нем до марта.
— Мы прибываем в Геную третьего апреля, к тому времени вы сможете плясать тарантеллу на палубе. — Адамс задумчиво вглядывался в глаза своего деда, портрет которого смотрел на них с камина. Кроме лысины, между ними не было большого сходства.
— Я договорилась со специалистом-кардиологом в Нерви, — сказала Клара.
— А потом в Бад-Наугейм к доктору Гределю, но без меня, — сказал Адамс. — Поскольку я вполне здоров, я не хочу общаться с больными.
— Бад-Наугад, как называет его Марк Твен. — Хэй почувствовал себя легче. — Потом в Берлин. Кайзер зовет вас к себе.
— Ты к нему не поедешь. — Кларе твердости было не занимать.
— Я должен. Он горит желанием со мной познакомиться. А я с ним. И президент считает, что я должен.
— Ты нездоров, а он очень шумен.
— Такова природа кайзеров, — сказал Адамс, — и по крайней мере одного президента…
— Генри, ради бога, в такой день. — Хэй поднял руку как бы в знак благословения.
— Все — в энергии, — отрезал Адамс. — Мировой лидер в каждый данный момент является лишь выразителем энергии своего времени, в нем воплощенной. Того, что немцы называют Zeitgeist[156].
— Майор Маккинли был гораздо спокойнее, — задумчиво сказала Клара.
— В те времена в воздухе витало меньше энергии. — Хэй показал Кларе, что ему нужно помочь подняться. — У меня предчувствие, что завтра будет дождь.
Дождь шел утром, но хотя ко времени парада по Пенсильвания-авеню и первой инаугурации Теодора Рузвельта в Капитолии небо прояснилось, но из-за сильного ветра речь президента услышать было невозможно, да и слава богу, подумал Хэй, потому что речь была осторожная и ничем не примечательная. Президент раздал слишком много обещаний слишком многим магнатам, чтобы трубить в горн. В данный момент Справедливый курс завис в неопределенности, а президент-прогрессист выглядел сторонником регресса. Позже, был уверен Хэй, Теодор наверняка предаст своих богатых покровителей. Он не мог долго не быть самым собой.
Хэй сидел вместе с членами кабинета в первом ряду платформы, сооруженной на ступеньках восточного крыла Капитолия. Он был рад соседству с тучным Тафтом, защищавшим его от порывов ледяного ветра. Прямо перед ним президент обращался к своим подданным, и, как всегда, Хэй поражался, как его шея переходит в голову без малейшего утолщения.
Президенту, конечно, предстоит нелегкое время. Теперь, после смерти Марка Ханны, ему будет трудно провести через сенат даже безобидный закон об инспекции мясных продуктов, потому что все в нем были куплены или, как Олдрич из Род-Айленда, сами были миллионерами и покупателями голосов, а спикер палаты представителей Кэннон был обвенчан с богачами, что не так уж страшно, полагал Хэй, сам ставший миллионером через брак, хотя и благодаря собственным усилиям тоже. Даже еще в большей степени, чем Адамс, он обладал даром прикосновения Мидаса, что удивляло его самого, начинавшего свой жизненный путь с поэзии.
Хотя Хэй глубоко верил в «железный закон олигархии», как выразился Мэдисон, он, как и Рузвельт, считался с возможностью революции, если не будут проведены реформы и новые богачи по-прежнему будут делать свой бизнес за счет безвластного большинства. Верховный суд и полиция обеспечивали не только защиту собственности, но и право любого энергичного человека разорять страну, а конгресс в общем и целом был продажен. Случайный честный человек вроде громогласного молодого Бивериджа[157] выглядел эксцентриком: он был слишком далек от истинного центра власти и добился лишь расположения публики, и всемогущий сенатский комитет по регламенту его просто игнорировал.
А что касается Кэбота… Хэя даже передернуло, отнюдь не от холода. Тщеславие и вероломство этого человека были двумя константами вашингтонской жизни. Это скала, о которую Теодор размозжит себе голову, заметил однажды Адамс. Пока корабль Теодора благополучно плыл по морям республики, но Кэбот всегда был тут как тут, готовый заблокировать любой договор Хэя. Кэбот — это мой риф, пробормотал про себя Хэй, и мысль о том, что скоро он поплывет не по опасным республиканским морям, а по Средиземному, согревала ему душу.
Раздались громкие продолжительные аплодисменты: Теодор закончил речь. На севере появилась черная туча. Тафт помог Хэю встать. К удивлению Хэя, Тафт вдруг спросил:
— Здесь Линкольн произнес свою инаугурационную речь?
— Да. Именно здесь, — сказал Хэй. — Сейчас я все вспомнил. Сначала лил дождь. Вице-президент мистер Джонсон был пьян. Потом дождь прекратился и президент произнес речь.
— Я знаю эту речь наизусть, — задумчиво сказал Тафт.
— Тогда мы и не подозревали, что мы все… принадлежим истории. Мы считали, что просто влипли в очень неприятную заваруху, и жили ото дня ко дню. Я припоминаю, что за одну фразу до конца речи вспыхнули аплодисменты. — У Хэя было странное чувство, будто он находится если не одновременно в двух разных местах, то на одном месте в разные времена, и он снова услышал голос президента, перекрывающий аплодисменты и произносящий слова, ужасные своей простотой: «И пришла война».
— Мы потеряли целое поколение, — невыразительным голосом сказал Тафт.
— Мы потеряли целый мир, — сказал Хэй и искренне удивился, что жил так долго и оказался в этой чужой для него стране.
2
На следующий день после инаугурационного бала Каролина отметила свое двадцатисемилетие в обществе Блэза, двух адвокатов, один из них — ее муж Джон Сэнфорд, другой — мистер Хаутлинг. Торжество началось в ее кабинете в редакции «Трибюн», где были подписаны документы о передаче наследства ею, Блэзом, свидетелями и нотариусом. Джон задавал важные вопросы. Хаутлинг отвечал в меру своих арифметических способностей. Блэз с отсутствующим видом смотрел в пустоту. Каролина наконец получила свое; Блэз, получивший половину того, что принадлежало Каролине, поднялся на ступеньку выше. Быть наполовину издателем процветающей газеты все же лучше, чем не быть издателем, а просто владеть захудалой «Балтимор икзэминер».