Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я пошел к секретарю крайкома товарищу Берия, рассказал о просьбе друга. Лаврентий Павлович снял пенсне, протер его, надел снова и так посмотрел на меня, что у меня колени едва не подогнулись – в его колючих глазах увидел такое, что не видел раньше – жестокость. «Твоему другу доверили ответственное дело – бороться с врагами народа. А он струсил! Трусов в бою расстреливают, понял? Сейчас идет настоящий бой – бой с врагами народа. Ты знаешь, что сказал товарищ Сталин об усилении классовой борьбы? Он сказал, что по мере нашего продвижения вперед классовый враг усиливает сопротивление. Так и передай своему другу. Вы же комсомольцы! Впредь с подобными просьбами ко мне не обращайся. У тебя достаточно власти, чтобы их решать самому. Но предупреждаю – не вздумай защищать кого-либо из тех, кто арестован. НКВД зря не арестовывает! Запомни это».

Я едва дошел до своего кабинета, схватил графин и, захлебываясь, начал пить…

Что я мог сказать Гиви? Конечно, что-то я ему говорил о долге, ответственности, но не мог смотреть другу в глаза…

Через месяц мне позвонил Гиви и попросил о встрече. Голос его был едва слышен. Мы встретились поздно вечером в темной аллее парка, под большим платаном. Гиви вынул из кармана четвертушку бумаги и протянул мне: «Читай». «Что это? – спросил я. – Ничего не вижу». Гиви взял сложенную вдвое четвертушку и сказал: «Ордер на арест ректора университета». «Неужели! – вырвалось у меня. – Неужели и он… Не может быть! Это честный и порядочный человек. Его работы по истории известны всему миру». «Что будем делать?» – глухо спросил Гиви.

Я молчал. Что мог я ему сказать? К кому пойти? Мне хотелось закричать от бессилия. Ректор помог мне закончить учебу, при встрече передавал приветы Лаврентию Павловичу, его любили студенты. Идти к Берия и попросить? Но он же предупредил, чтобы я никогда и ни за кого не просил. Что делать? Идти? Он же выгонит меня, как выгнал первого помощника, когда была арестована его жена…

И я… я струсил. Испугался колючего, едкого взгляда товарища Берия. Пообещав Гиви сходить к секретарю, я тем не менее к нему не пошел…

Через день мне позвонила мать Гиви – ночью Гиви застрелился…

Как я возненавидел себя в те минуты!.. Я смалодушничал, струсил, бросил в беде друга, не помог ему, оставил его одного в такие тяжкие часы… Я ожесточился… Теперь я бегло прочитывал списки коммунистов, на которых НКВД требовало санкций на арест, не искал, как раньше, в них знакомых – я стал слепым исполнителем всех инструкций, директив, указаний, во мне росло безразличие и равнодушие. Несколько дней я ходил на ставшую мне ненавистной работу оглушенным, спотыкаясь на ровном месте, заходя в чужие дворы. Постепенно стал осознавать себя частью огромной машины, перемалывающей людские судьбы…

И я запил. Сначала по вечерам, чтобы снять усталость, потом и по ночам стал прикладываться к коньячной бутылке…

Узнал ли об этом Лаврентий Павлович? Наверное. Он как-то на ходу бросил: «Ты плохо выглядишь. Не увлекайся коньяком». Так, так, за мной, значит, следили… Нино, с которой я дружил, преподавала в школе литературу и рассказывала мне о несчастных детях, оставшихся без родителей – «врагов народа» – на попечении бабушек, их немых вопросах об отцах и матерях. «Скажи мне, что происходит вокруг? Почему газеты пестрят заголовками о массовых митингах, требующих суровой кары недавним секретарям ЦК, наркомам, ученым? Неужели так много врагов народа? Еще вчера они были партийными работниками, инженерами, писателями, а сегодня – двурушники, националисты, агенты иностранных держав. Отвечай – ты же там, наверху». А что я мог сказать? Я говорил о возрастании классовой борьбы, сам не веря в нее, ссылался на сообщения газет. Нино чувствовала мою неискренность и молчала.

А вскоре меня пригласили в особый сектор и предупредили о том, что отец Нино – профессор института – находится в связи с арестованными врагами народа, и они дали показания о его преступной деятельности. Мне хотелось закричать, что это не так! Отец Нино – кристально честный человек! Он любит Грузию, свой народ… Но я промолчал. Мне сказали, чтобы с Нино я не встречался. «Я люблю ее – мы скоро поженимся», – сказал я заведующему сектором. «Вопрос решен с товарищем Берия – никаких женитьб. Подумай – ты, помощник секретаря, а женишься на дочери врага народа! О чем речь, дорогой… Иди и впредь не вздумай с ней встречаться!..»

Что мне делать? Слезы обиды хлынули ручьем… Нино, дорогая, прости меня…

И снова я смалодушничал – я отрекся от своей любви…»

6

Телеграмма Сталина и Жданова о назначении Ежова наркомвнуделом и об опоздании ОГПУ на четыре года словно подхлестнула НКВД. Новый нарком, вчерашний секретарь ЦК ВКП(б) – покладистый и внимательный, с ровным и спокойным характером, менялся на глазах много лет знавших его людей. Он стал замкнутым, недоступно-скрытым, вечно озабоченным и молчаливым. Многие из тех, кто знал Ежова по совместной партийной работе, не узнавали в нем, вчерашнем отзывчивом и скромном человеке, нынешнего чрезвычайно занятого, важного и порой равнодушного начальника. Он и улыбался теперь редко, сдержанно, когда шутил сам товарищ Сталин. Николай Иванович Ежов ревностно исполнял установки генсека, ходил и на доклад, и на совещания с большой, тонкого хрома папкой, наводившей страх на работников ЦК, наркомов, служащих Президиума Верховного Совета. На совещаниях садился в отличие от других наркомов за первый стол. И даже сапоги пошил на заказ с высокими каблуками, чтобы казаться выше своего маленького роста.

Работал он усердно, ночи напролет, пребывая в печально известном доме на Лубянке, допрашивая «врагов народа», выслушивая информацию следователей по особо важным делам, просматривая и уточняя очередные списки «врагов народа».

Он, наверстывая упущенное ОГПУ времен Ягоды, силился быстрее доложить товарищу Сталину о том, что «опоздание на четыре года» ликвидировано и НКВД работает в полную силу по искоренению троцкистско-зиновьевского блока, двурушников, шпионов, резидентов германо-японо-англо-итальянских разведок, диверсантов, остатков кулацких банд. Замечание Сталина о четырехлетнем опоздании стало для НКВД мощным толчком, ускорившим ведение следственных дел при массовых, масштабных репрессиях, побудившим суды применять высшую меру наказания не как исключение, а как обычное наказание. Механизм массового уничтожения советских людей, словно огромный маховик, действовал размеренно и четко. Расстрелы велись круглосуточно в подвалах тюрем, в близлежащих лесах, в безлюдной местности, в оврагах и наскоро вырытых траншеях.

Среди историков и всех, кто работает над проблемами революции, Гражданской войны, сталинского переворота 1929 года, разгула карательных функций ЧК – ГПУ – НКВД – МГБ в двадцатых – тридцатых – сороковых годах, часто возникает полемика о «первопроходцах» террора, об истоках той жестокости, которая властвовала долгие годы в застенках камер-одиночек, тюрем, лагерей и комнатах следователей. Кто начал террор? Белые или красные? Но если в годы Гражданской войны, когда решалась судьба новой власти, можно хоть чуть-чуть найти оправдание красному террору – с четырех сторон вооруженные до зубов армии Антанты, Японии, Америки, внутри – контрреволюция, то никогда и ничем нельзя оправдать террор против народа в тридцатые – сороковые годы, когда, по словам Сталина, социализм победил полностью и окончательно. Почему с азиатской жестокостью во время допросов истязались абсолютно невиновные люди, честные труженики полей, заводов, науки, командиры и политработники Красной Армии, учителя и врачи?

Для более-менее точного объяснения подобной жестокости следует вернуться к концу девятнадцатого и началу двадцатого веков. Маркс и Энгельс, анализируя революции прошлого, допускали применение террора в интересах уничтожения класса эксплуататоров и укрепления диктатуры пролетариата. На возможности применения террора ссылались различные партии и течения, включая российских народников, «Народную волю» и другие.

6
{"b":"226840","o":1}