Среди прочих высказывалось мнение, что появление драмы повредило роману. Критик еженедельника «Рампа и жизнь» сетовал: «Своему собственному детищу кто же враг, кто же желает вреда своему же творчеству. A у r. Сологуба вышло так, что он оказался врагом своему же изумительному роману. (…) Не будь романа, было бы и к пьесе другое отношение, а то теперь на каждом шагу напрашиваются сравнения и сравнения не в пользу пьесы. На спектакле вы слышите на каждом шагу: в романе это ярче, в романе это лучше, в романе это совсем не так. И с этим нельзя не согласится. В романе все, действительно, лучше».[448]
«Не знаю, хорошо ли это сделал Сологуб, что „переделал“ свой роман в пьесу, — размышлял Вл. Боцяновский. — Думаю, что не хорошо. Помня самый роман, я смотрел пьесу с интересом, просто как ряд иллюстраций к роману. Но, думаю, что для людей, незнакомых с подлинным романом или же мало знающих Сологуба как писателя, пьеса даст о нем представление неточное. (…) Невольно все время хочется спросить Сологуба, зачем это ему понадобилось искромсать свое собственное детище?»[449] и т. п.
Многие критики не без сожаления констатировали, что образ Передонова в инсценировке был переосмыслен автором почти до неузнаваемости: «Передонова на сцене жалко, как жалко больного, и это все время, и чем дольше, тем больше»,[450] «Если увидеть Передонова впервые на сцене, трудно понять, почему такой шум вызвал этот несчастный сумасшедший человек?»[451] и т. п.
Однако Сологуб сознательно стремился изменить образ главного героя. В интервью, данных журналистам после киевской премьеры, он пояснял свой замысел: «…личность Передонова в переделке в драматическую форму должна была еще более сгуститься и сразу предстать во всей своей ужасающей жалости. (…) Я создал героя не таким истым безумцем, каким он выглядел у меня в романе. Я придал драматическому Передонову больше, так сказать, человечности. Под внешней корой, покрывающей Передонова, зритель все-таки видит кое-какие проблески, возбуждающие к герою драмы не только чувство отвращения»;[452] «В романе Передонов более изображен со стороны подлости, чем слабости; в драме же наоборот. И пьеса должна проводиться не под знаком негодования и сатиры, а под знаком возможно полного сочувствия к слабому и несчастному Передонову. Чтобы каждый зритель, в себе почувствовав хоть частицу передоновщины, сжалился бы над ним и не его одного обвинил в передоновщине. Под знаком сочувствия должны быть и другие действующие лица. Чтобы каждая женщина могла понять и почувствовать, что она — в худших своих возможностях — Варвара, в лучших — Людмила».[453]
В подавляющем большинстве рецензий на постановку «Мелкого беса» — в Киевском театре «Соловцов», в театре Незлобина, а вслед за тем также и на провинциальных сценах,[454] — речь шла преимущественно о несценичности драмы.
Критики писали: «…к „Мелкому бесу“ в его переделке для театра и нельзя подходить со сценическими требованиями: это не драматическое произведение, а лишь ряд иллюстраций к роману — ни дать, ни взять цыганские песни в лицах»;[455] «Говоря терминами самого Сологуба, „где царствовала строгая Ананке, воцарилась рассыпающая анекдоты Айса“, и необходимое низвелось к случайному. Стройное и сложное изображение Передонова и передоновщины разбилось на мало между собою связанные эпизоды»;[456] «Сама по себе переделка мало сценична, местами очень далека от принятых форм театрального творчества»[457] и т. п.
Среди недостатков пьесы рецензенты называли искусственность, «инородность» в сценическом действии дополнительных «эпизодов»: «Вырванные из романа страницы кое-как, рукою плотника, были „пригнаны“ к условиям сцены, и получилось нечто до такой степени несуразное и неуклюжее, что человек, не читавший „Мелкого беса“, наверное, ничего бы не понял из того, что делалось перед ним на сцене. В особенности нелепое впечатление оставил роман Людмилы и Саши Пыльникова»;[458] «Еще более нелепо и никчемно в пьесе появление Людмилы и ее сцены с гимназистом. Если в романе эти сцены читаются с интересом и, в общем, связаны с ходом романа, то в пьесе они совсем ни к чему и производят такое впечатление, как будто они прицеплены из какой-нибудь другой пьесы, не имеющей ничего общего с „Мелким бесом“»;[459] «Весь этот элемент мог бы быть выброшен из пьесы, но тогда остались бы одни галлюцинации Передонова, что, конечно же, утомило бы зрителя»[460] и т. д.
К неудачам инсценировки критики отнесли также картины, изображающие психическую жизнь Передонова, — галлюцинации и кошмарные сны, которые, как оказалось, невозможно передать сценическими средствами, в том числе и трюками с волшебным фонарем; «совершенно не удалось и овеществление знаменитой Недотыкомки».[461]
«Пьеса для постановки представляет очень большие трудности, — писал киевский театральный обозреватель. — Она требует, чтобы галлюцинации душевнобольного Передонова проектировались во вне его, были видны зрителям. Чтобы зритель слышал, а иногда и видел преследующую Передонова Недотыкомку. Чтобы он видел ожившие игральные карты, кривляющиеся и дразнящие Передонова. Чтобы он видел сон Передонова, которому грезятся соблазняющие его женщины. Технически почти все это очень искусно и остроумно осуществлено Н. А. Поповым, замыслам автора придана художественная форма. Но получают ли зрители, незнакомые с романом (…) от всего этого требуемое впечатление, — это вопрос остающийся для меня открытым».[462]
«Что, например, сталось с его страшной Недотыкомкой? — недоумевал Вл. Боцяновский. — На сцене она выглядит слишком грубо, слишком реально, и совершенно не производит впечатления того склизкого, увертливого существа, которое так хорошо известно по роману. Это большое, тяжелое, „нечто в сером“, еле-еле передвигающееся с места на место, не дает ничего кошмарного. То же приходится сказать относительно снов и видений Передонова».[463]
Один из существенных упреков, предъявленных театральными критиками автору пьесы «Мелкий бес», заключался в неисполнимости сценических задач, поставленных им перед театром. Сологуб не мог не согласится с высказанными ему претензиями. В интервью, данном корреспонденту газеты «Биржевые ведомости», он пояснил свой взгляд на состояние современного театра и еще раз сформулировал идею своей пьесы:
«Я не верю, чтобы какая-либо сценическая постановка могла в наши дни воплотить замысел современного автора. Этому препятствует несоответствие сил и средств современного театра с литературными устремлениями писателей-модернистов. (…) Бытовые пьесы в духе Островского теперь немыслимы. То, что произошло с театром, кризис его, не прошло бесследно. К старому возврата не может быть. (…) Как я определяю свою пьесу? Бытовая ли она? Да, она бытовая. Она изображает быт, доведенный до его крайности и потому впавший в свою противоположность, в безумие, ужас, безобразие, кошмар. (…) Сумасшествие Передонова — не случайность, а общая болезнь, и это есть быт нынешней России»; «Замысел Незлобина безусловно не сходен с моим. Его театр стоит на перепутье, и он, как воспитавший себя на быте, поставил пьесу в чисто бытовых тонах. И вот в рамках своей задачи, своего замысла, своего плана, в рамках своих сил и средств он выполнил пьесу удачно. (…) Авторское же понимание дождется неизбежно времени для своего торжества».[464]