— Ну, я не буду шалить, — обещал Саша так спокойно, как будто разговор шел об игре в пятнашки.
Он делал невинное лицо, а на душе у него было тяжело. Он выспрашивал Коковкину, что же говорят, и боялся услышать какие-нибудь грубые слова. Что могут говорить о них? Людмилочка опускает шторы, с улицы ничего не видно. А если кто подсмотрел, то как об этом могут говорить? Может быть, досадные, оскорбительные слова? Или так говорят, только о том, что он часто ходит? [Знает ли кто, что они с Людмилочкой сидят раздетые и целуются?]
И вот на другой день Коковкина получила приглашение к директору. Оно совсем растревожило старуху. Уже она и не говорила ничего Саше, собралась тихонько, и к назначенному часу отправилась. Хрипач любезно и мягко сообщил ей о полученном им письме. Она заплакала.
— Успокойтесь, мы вас не виним, — говорил Хрипач, — мы вас хорошо знаем. Конечно, вам придется последить за ним построже. А теперь вы мне только расскажите, что там на самом деле было.
От директора Коковкина пришла с новыми упреками Саше.
— Тете напишу, — сказала она, плача.
— Я ни в чем не виноват, пусть тетя приедет, я не боюсь, — говорил Саша, и тоже плакал.
На другой день Хрипач пригласил к себе Сашу, и спросил его сухо и строго:
— Я желаю знать, какие вы завели знакомства в городе.
Саша смотрел на директора лживо-невинными и спокойными глазами.
— Какие же знакомства, — сказал он, — Ольга Васильевна знает, я только к товарищам хожу, да к Рутиловым.
— Да, вот именно, — продолжал свой допрос Хрипач, — что вы делаете у Рутиловых?
— Ничего особенного, так, — с тем же невинным видом ответил Саша, — главным образом мы читаем. Барышни Рутиловы стихи очень любят. И я всегда к семи часам бываю дома.
— Может быть, и не всегда? — спросил Хрипач, устремляя на Сашу взор, который постарался сделать проницательным.
— Да, я один раз опоздал, — со спокойной откровенностью невинного мальчика сказал Саша, — да и то мне досталось от Ольги Васильевны, и потом я не опаздывал.
Хрипач помолчал. Спокойные Сашины ответы ставили его в тупик. Во всяком случае, надо сделать наставление, выговор, но как и за что? Чтобы не внушить мальчику дурных мыслей, которых у него раньше (верил Хрипач) не было, — и чтобы не обидеть мальчика, — и чтобы сделать все к устранению тех неприятностей, которые могут случиться в будущем из-за этого знакомства? Хрипач подумал, что дело педагога — трудное и ответственное дело, особенно если имеешь честь начальствовать над учебным заведением. Трудное, ответственное дело педагога! Это банальное определение окрылило застывшие было мысли у Хрипача. Он принялся говорить, — скоро, отчетливо, и незанимательно. Саша слушал из пятого на десятое:
— …первая обязанность ваша как ученика — учиться… нельзя увлекаться обществом, хотя бы и весьма приятным и вполне безукоризненным… во всяком случае, следует сказать, что общество мальчиков вашего возраста для вас гораздо полезнее… Надо дорожить репутациею и своею, и учебного заведения… Наконец, — скажу вам прямо, — я имею основания предполагать, что ваши отношения к барышням имеют характер вольности, не допустимой в вашем возрасте, и совсем не согласной с общепринятыми правилами приличия.
Саша заплакал. Ему стало жаль, что о милой Людмилочке могут думать и говорить как об особе, с которою можно вести себя вольно и неприлично.
— Честное слово, ничего худого не было, — уверял он, — мы только читали, гуляли, играли, — ну, бегали, — больше никаких вольностей.
Хрипач похлопал его по плечу, и сказал голосом, которому постарался придать сердечность, а все же сухим:
— Послушайте, Пыльников, — (чтобы ему назвать когда мальчика Сашей? Не форменно, поди, и нет еще на то министерского циркуляра?) — я вам верю, что ничего худого не было, но все-таки вы лучше прекратите эти частые посещения. Поверьте мне, так будет лучше. Это говорит вам не только ваш наставник и начальник, но и ваш друг.
Саше осталось только поклониться, поблагодарить, а затем пришлось послушаться. И стал Саша забегать к Людмиле только урывками, минут на пять, на десять, — а все же старался побывать каждый день. Досадно было, что приходилось видеться урывочками, — и Саша вымещал досаду на самой Людмиле. Уже он частенько называл ее Людмилкой, дурищей, ослицей силоамской, поколачивал ее. А Людмила на все это только хохотала, и даже не сердилась на звонкие пощечины.
Разнесся по городу слух, что актеры здешнего театра устраивают в общественном собрании маскарад с призами за лучшие наряды, женские и мужские. О призах ходили преувеличенные слухи. Говорили, — дадут корову даме, велосипед — мужчине. Эти слухи волновали горожан. Каждому хотелось выиграть: вещи-таки солидные. Поспешно шили наряды. Тратились, не жалея. Скрывали придуманные наряды и от ближайших друзей, чтобы кто не похитил блистательной мысли.
Когда появилось печатное объявление о маскараде, — громадные афиши, расклеенные на заборах и разосланные именитым гражданам, оказалось, что дадут вовсе не корову и не велосипед, а только веер даме и альбом мужчине. Это всех готовившихся к маскараду разочаровало и раздосадовало. Стали роптать. Говорили:
— Стоило тратиться!
— Это просто насмешка — такие призы!
— Должны были сразу объявить!
— Это только у нас возможно делать такие вещи с публикой!
Но все же приготовления продолжались: какой ни будь приз, а получить его лестно.
Дарью и Людмилу приз не занимал, ни сначала, ни после. Нужна мне корова! Невидаль — веер! Да и кто будет присуждать призы! Какой у них, у судей, вкус! Но обе сестры увлеклись Людмилиной мечтой послать в маскарад Сашу в женском платье, обмануть таким способом весь город, и устроить так, чтобы приз дали ему. И Валерия делала вид, что согласна. Завистливая и слабая, как дитя, она досадовала, — Людмилочкин дружок, не к ней ведь ходит, — но спорить с двумя старшими сестрами она не решалась. Только сказала с презрительной усмешечкой:
— Он не посмеет.
— Ну, вот, — решительно сказала Дарья, — мы сделаем так, что никто не узнает.
И когда сестры рассказали Саше про свою затею, и сказала ему Людмилочка:
— Мы тебя нарядим японкою!
Саша запрыгал и завизжал от восторга. Там будь что будет, — и особенно если никто не узнает, — а только он согласен, — еще бы не согласен! — ведь это же ужасно весело, — всех одурачить!
Тотчас же решили, что Сашу надо нарядить гейшей. Сестры держали свою затею в строжайшей тайне, — не сказали даже ни Ларисе, ни брату. Костюм для гейши Людмила смастерила сама по ярлыку от кориолпсиса: платье желтого шелка на красном атласе, длинное и широкое, халатом; широкие рукава, при движениях обнажающие руки; на платье шитый пестрый узор, — круглые цветы причудливых очертаний.
Сами же девицы смастерили веер и зонтик, — веер из тонкой японской бумаги с рисунками, на бамбуковых палочках, зонтик из тонкого розового шелка на бамбуковой же ручке. На ноги — розовые чулки и деревянные башмачки скамеечками.
И маску для гейши раскрасила искусница Людмила: желтоватое, но милое худенькое лицо с неподвижною легкою улыбкою, косо-прорезанные глаза, узкий и маленький рот.
Чтобы примерить костюм, надо было время, а Саша мог забегать только урывочками, да и то не каждый день. Но нашлись: Саша убежал ночью, уже когда Коковкина спала, через окно. Сошло благополучно.
XXVII
Передонов, все более погружаясь в свое помешательство, уже стал писать доносы на карточных фигур, на недотыкомку, на барана, — что он, баран, самозванец, выдал себя за Володина, а сам, просто баран, — на лесоистребителей, — всю березу вырубили, париться нечем, а осину оставили, а на что нужна осина!
Встречаясь на улице с гимназистами, он ужасал младших и смешил старших бесстыдными и нелепыми словами.
Во всем чары да кудеса мерещились ему, галлюцинации его ужасали, исторгая из груди безумный вой и визги. Недотыкомка являлась ему то кровавою, то пламенною, она стонала и ревела, и рев ее ломил голову Передонову нестерпимою болью. Кот вырастал до страшных размеров, стучал сапогами, и прикидывался рыжим рослым усачом.