От немца, выдумавшего фуфайку, перешел Авиновицкий к другим преступникам.
— Смертная казнь, милостивый государь, не варварство, — кричал он. — Наука признала, что есть врожденные преступники. Этим, батенька, все сказано. Их истреблять надо, а не кормить на государственный счет. Он злодей, а ему на всю жизнь обеспечен теплый угол в каторжной тюрьме. Он убил, поджег, растлил, а плательщик налогов отдувается своим карманом на его содержание. Нет-с, вешать много справедливее и дешевле.
В столовой накрыт был стол белою с красной каемкой скатертью, и на нем поставлены тарелки с жирными колбасами и другими снедями, и графины с разными водками. Все было по вкусу для Передонова, и даже некоторая неряшливость убранства была ему мила.
Хозяин продолжал громить. По поводу съестного обрушился на лавочников, а затем заговорил о наследственности.
— Наследственность — великое дело, — кричал он. — Из мужиков в баре выводить — глупо и смешно. Земля скудеет, города наполняются золоторотцами, неурожаи, невежество, самоубийства, — это вам нравится? Учите мужика, сколько хотите, но не давайте ему чинов за это. А то крестьянство теряет лучших членов, и вечно остается чернью, быдлом, — а дворянство тоже терпит ущерб от прилива некультурных элементов. У себя в деревне он был бы лучше других, а в дворянское сословие он вносит что-то грубое, нерыцарское, неблагородное. На первом плане у него нажива, утробные интересы. Нет-с, батенька, касты были мудрое устройство.
— Да, вот и у нас в гимназию директор всякую шушеру пускает, — сердито сказал Передонов, — даже есть крестьянские дети, а мещан даже много.
— Хорошее дело, нечего сказать! — крикнул хозяин.
— Есть циркуляр, чтоб всякой швали не пускать, а он по-своему, — жаловался Передонов, — почти никому не отказывает. У нас, говорит, дешевая жизнь в городе, а гимназистов, говорит, и так мало. Что ж, что мало! И еще бы пусть было меньше. А то одних тетрадок не напоправляешься. Книги некогда прочесть.
— Выпейте еще водки, — предложил Авиновицкий. — Какое ж у вас до меня дело?
— У меня враги есть, — пробормотал Передонов, уныло рассматривая рюмку с водкой прежде, чем выпить ее.
— Без врагов свинья жила, — отвечал Авиновицкий, — да и ту зарезали. Кушайте, хорошая была свинья.
Передонов взял кусок ветчины, и сказал:
— Про меня распускают всякую ерунду.
— Да, уж могу сказать, по части сплетен хуже нет города, — свирепо закричал хозяин. — Уж и город! Какую гадость ни сделай, сейчас все свиньи о ней захрюкают.
— Мне княгиня Волчанская обещала инспекторское место выхлопотать, а тут вдруг болтают. Это мне повредить может. А все из зависти. Тоже и директор, распустил гимназию, — гимназисты, которые на квартирах живут, курят, пьют, ухаживают. Да и здешние такие есть. Сам распустил, а вот меня притесняет. Ему, может быть, наговорили на меня. А там и дальше пойдут наговаривать.
Передонов длинно и нескладно рассказывал о своих опасениях. Авиновицкий слушал сердито, и по временам восклицал гневно:
— Мерзавцы! Шельмецы! Иродовы дети!
— Какой же я нигилист, — говорил Передонов, — даже смешно. У меня есть фуражка с кокардой, а только я ее не всегда надеваю, — так и он шляпу носит. А что у меня Мицкевич висит, так я его за стихи повесил, а не за то, что он бунтовал. А я и не читал его «Колокола».
— Ну это вы из другой оперы хватили, — бесцеремонно сказал Авиновицкий. — «Колокол» Герцен издавал, а не Мицкевич.
— То другой «Колокол», — сказал Передонов, — Мицкевич тоже издавал «Колокол».
— Не знаю-с.
После долгих сетований, в которых изливался Передонов, Авиновицкий сообразил,[17] что кто-то пытается его шантажировать, и с этой целью распускает о нем слухи с таким расчетом, чтобы запугать его и тем подготовить почву для внезапного требования денег. Что эти слухи не дошли до Авиновицкого, он объяснил себе тем, что шантажист ловко действует в самом близком к Передонову кругу, — ведь ему же и нужно воздействовать лишь на Передонова. Авиновицкий спросил:
— Кого подозреваете?
Передонов задумался. Случайно подвернулась на память Грушина, смутно припомнился недавний разговор с нею, когда он оборвал ее рассказ угрозою донести. Что это он погрозил доносом Грушиной, спуталось у него в голове с представлением о доносе вообще. Он ли донесет, на него ли донесут, — было неясно, и Передонов не хотел сделать усилия припомнить точно, — ясно было одно, что Грушина — враг. И что хуже всего, она видела, куда он прятал Писарева. Надо будет перепрятать. Он сказал:
— Вот Грушина тут есть такая.
— Знаю, шельма первостатейная, — кратко решил Авиновицкий.
— Она все к нам ходит, — жаловался Передонов, — и все вынюхивает. Она жадная, ей все давай. Может быть, она хочет, чтоб я ей деньгами заплатил, чтоб она не донесла, что у меня Писарев был. А может быть, она хочет за меня замуж. Но я не хочу платить, и у меня есть другая невеста, — пусть доносит, я не виноват. А только мне неприятно, что выйдет история, и это может повредить моему назначению.
— Она известная шарлатанка, — сказал прокурор. — Она тут гаданьем занялась было, дураков морочила, да я сказал полиции, что это надо прекратить. На тот раз были умны, послушались.
— Она и теперь гадает, — на картах мне раскидывала, все дальняя дорога выходит да казенное письмо.
— Она знает, кому что сказать. Вот погодите, она будет петли метать, а потом и пойдет денег вымогать. Тогда вы прямо ко мне. Я ей всыплю сто горячих, — сказал Авиновицкий любимую свою поговорку.
Не следовало принимать ее буквально, — это обозначало просто изрядную головомойку.
Так обещал Авиновицкий свою защиту Передонову. Но Передонов ушел от него, волнуемый неопределенными страхами, укрепленными в нем громкими и грозными речами Авиновицкого.
Каждый день так делал Передонов по одному посещению перед обедом, — больше одного не успевал, потому что везде надо было вести обстоятельные объяснения. Вечером, по обыкновению, отправлялся играть на билиарде.
По-прежнему ворожащими зовами заманивала его Вершина, по-прежнему Рутилов выхвалял сестер. Дома Варвара уговаривала его скорее венчаться, — но никакого решения не принимал он. Конечно, думал он иногда, жениться бы на Варваре всего выгоднее, — ну, а вдруг княгиня обманет его? В городе станут смеяться, думал он, и это останавливало его.
Преследования невест, — зависть товарищей, более сочиненная им самим, чем действительная, — чьи-то подозреваемые им козни, — все делало его жизнь скучною и печальною, как эта погода, которая несколько дней подряд стояла хмурая, и часто разрешалась медленными, скупыми, но долгими и холодными дождями. Скверно складывалась жизнь, чувствовал Передонов, — но он думал, что вот сделается инспектором, и тогда все изменится к лучшему.
Молоденький чиновник Черепнин, о котором рассказывала Вершина, что он подсматривал в окно, начал было, когда Вершина овдовела, ухаживать за нею. Вершина не прочь была бы выйти замуж второй раз, но Черепнин казался ей слишком ничтожным. Черепнин озлобился. Он с радостью поддался на уговоры Володина вымазать дегтем ворота у Вершиной. Согласился, а потом раздумье взяло. А ну, как поймают? Неловко, все же чиновник. Он решил переложить это дело на других. Затратив четвертак на подкуп двух подростков-сорванцов, он обещал им еще по пятиалтынному, если они устроят это, — и в одну темную ночь дело было сделано.
Если бы кто-нибудь в доме Вершиной открыл окно вскоре после полуночи, то он услышал бы на улице легкий шорох босых ног на мостках, тихий шепот, еще какие-то мягкие звуки, похожие на то, словно обметали забор; потом легкое звяканье, быстрый топот тех же ног, все быстрее, быстрее, далекий хохот, тревожный лай собак.
Но никто не открыл окна. А утром: … Калитка, забор около сада и около двора были исполосованы желтовато-коричневыми следами от дегтя. На воротах дегтем написаны были грубые слова. Прохожие ахали и смеялись, разнеслась молва, приходили любопытные.