Караса-старшего словно током ударило. Маринка! Боже, сколько воды утекло с той поры! В первые годы после смерти она не выходила у него из головы; на все, особенно если дело касалось Вашека, он старался смотреть ее глазами: как поступила бы в данном случае она, что бы она сказала. Но впоследствии, когда он расстался с мыслью уйти из цирка, когда он сжился с цирком, воспоминания о ней стали стираться: живой человек не в силах жить с мертвецом! Антонин постепенно забывал ее, забывал, пока не забыл совсем. На его пути встречались другие женщины, доводилось и повеселиться, то там, то здесь попользоваться радостями жизни, жил он вольно, как птица, без угрызений совести. И вот теперь, спустя столько лет, сын вновь напоминает ему о Маринке. Вашека мучит совесть, как некогда она мучила его самого. А все потому, что хороший он парень, смелый, решительный, умный и чуткий. И сердце у него ну в точности как у матери; эх, бедняга, и поболит же оно еще у тебя… Что сказать ему, что? Чем ободрить, утешить?! Карас-старший мучительно подыскивает спасительные слова, но в голову как назло ничего не приходит — ни одного довода, ни одного примера, и только откуда-то издалека до слуха долетает знакомая песенка, его любимая песенка: «Все молодушки из лесу, а моей-то нету…» В этом-то вся и штука… И голос деда Крчмаржика нашептывает: «Что имеем — не храним, потерявши — плачем…»
Впрочем, какой-то здоровый инстинкт побуждает его отогнать эти мысли, заговорить о другом. И вот уже найдено нужное слово, спокойное и будничное, утоляющее боль души.
— Пожалуй, Вашек, поживем в фургоне, как приедем в Гамбург.
— Да, я уже думал об этом. К Лангерманам нельзя, к другим не хочется. Госпожа Бервиц рассчитывает, что мы с Еленкой будем жить с ними. Как же ты-то? В «восьмерке» останешься?
— Могу и останься, много ли мне надо? А может, что подыщем с Бурешом. Только стоит ли мне застревать в цирке?
— То есть как это? Что ты задумал?
— Видишь ли, какая история — Бервицам-то, поди, будет не с руки, что родич у них простой тентовик. Ты — другое дело, ты им нужен, это ни для кого не секрет. А я, чего доброго, только помехой буду. Директор и служитель — больно уж разница велика.
— Пока здесь госпожа Бервиц, тебе нечего опасаться. Она женщина умная и наставит Бервица на путь истинный. А старику чуть пыли в глаза пустить — и дело с концом. Для него важна внешность. А там — служитель ты или кто, — это ему безразлично. Сам небось из таких. Вот насчет внешности надо ему потрафить. Я сошью себе к свадьбе фрак у лучшего портного, а ты закажи черный сюртук и купи цилиндр.
— Цилиндр? Да ты в своем уме?
— А что?! Это ему понравится больше, чем если бы ты через шапито сиганул.
— Я да в цилиндре? Я в цилиндре? Вашек, сынок, не чуди! Да я буду чувствовать себя как у позорного столба! Ходить с этакой трубой на голове! Антонин Карас, каменщик, тентовик — и на тебе, на башке с трубой балансирует! Пойми ты, человечина, — эта штука будет сваливаться, за все задевать, в фургон не пролезешь, то ветром сдует, то изомнешь в руках, незнамо как держать, а то еще сядешь на нее чего доброго. Нет уж, уволь, беды не оберешься с этим цилиндром, засмеют.
— Брось, отец! — оборвал его Вашек. — Сказано: сюртук и цилиндр — и точка, о чем тут говорить!
И Вашек ушел, оставив отца в полной растерянности.
— Ах ты холуй директорский, — облегчил душу Антонин Карас, — еще молоко на губах не обсохло, а уже отцу норовит указывать.
Обитатели «восьмерки» собирались к обеду; первым приковылял старый Венделин.
— А ты в чем будешь на свадьбе, на голову что наденешь? — обратился к старику Антонин.
— Известно что — цилиндр!
— Цилиндр? — изумился Карас.
— Ясное дело. Как же на козлах без цилиндра? Этот дуралей Ганс небось и не знает, что у меня еще с Бервицевой свадьбы цилиндр припрятан — блестящий, с белой лентой, с розеткой сбоку. Покойный Умберто любил шик. Когда ему приходилось туго, он говорил: «Венделин, запрягай». Ежели отправлялся к каким-нибудь важным господам — «Венделин, закладывай!» Как скажет «закладывай» — так уж будь любезен, надевай цилиндр и перчатки. А ежели скажет: «Вели первому кучеру подать экипаж», надеваешь белые чулки, штаны по колено и треуголку с кистями. Много этот Ганс знает! Да в прежние-то времена я бы самому себе руки не подал, ежели, к примеру, сегодня правлю каретой, а завтра драндулетом каким! А еще болтает, пентюх, будто во мне представительности нет. Старый Умберто, бывало, всегда говорил: «Только прошу тебя, Венделин, держись посолидней. Господин — тот может хоть на конюха смахивать, а кучер должен глядеть тузом». И это святая правда. С год ездил с нами один кучер из Кинжварта, от князей Меттернихов; вот был артист — залюбуешься! Бывало, сидит, точно каменный, бровью не поведет. А выйдет из цирка перед парадом — люди булавками тычут: живой он или так, чучело. Все хвастал, что в их роду уже десятое колено возит Меттернихов, и деды и прадеды кучерами служили, и у каждой матери в их семье первенец был от какого-нибудь Меттерниха. Лучшая кучерская кровь, какая только бывает.
— Как же он в цирк попал? — спросил Буреш; он только что подошел и с любопытством прислушивался к разговору.
— Да он и не собирался в цирк. Его к театру тянуло, но там дело не пошло. Дают одну роль, другую, а он стоит как статуя. Помню, показывал мне вырезку из газеты — там так и было написано: дескать, его в роли Гамлета можно поставить на могиле Гамлета заместо памятника. Он страх как гордился этим, но, сдается мне, за то его и турнули. Куда он потом девался, ума не приложу…
— Верно, домой вернулся, — высказал предположение Буреш, — женился и тоже стал нянчить меттерниховского отпрыска.
— Очень даже может быть, — кивал головой Малина, — Меттернихи славятся этим.
— О да, семейные традиции у наших благородных господ держатся прочно, — усмехнулся Буреш. — А с чего вы вдруг заговорили об этом кучере?
— Да все из-за этого олуха Ганса, — ответил Малина.
— Началось-то с цилиндра, — поправил его Карас. — Вашек велел мне обзавестись к свадьбе цилиндром. Что ты скажешь на это, Буреш?
— Ну… коли хочешь выглядеть поавантажнее, — посмеивался тот, — купи лучше соломенную шляпу с широкой лентой и вуалью или шотландскую шапочку с волынкой в придачу.
— Я тебя серьезно спрашиваю: покупать мне цилиндр?
— С волками жить — по-волчьи выть. Мне-то на все случаи хватит моей калабрийки. Но твои волки в цилиндрах щеголяют. Заведи и ты себе этот горшок, хоть посмеемся. Прижмет — пойдешь в факиры, будешь выуживать из него букеты и кроликов. Нашему брату цилиндр иметь не лишне.
— Только гляди, как бы с тобой не случилось того же, что с фокусником в Сент-Омере, — вспомнил Малина очередную историю. — Звали его Джанини, и балаган его стоял аккурат рядом с нами. Раз сбежал от него помощник, а возле балагана шатался какой-то деревенский парень; Джанини возьми да и пригласи его. Показал, что да как, и пошел народ зазывать. А парню велел запихать живого кролика в потайной ящик волшебного стола. Ящик-то узенький, кролик не влезает в него — и все тут, верещит как резаный. А парень был из деревни, до животины охоч, но глуповат малость. И так ему стало жаль кролика — мол, чего его туда запихивать, живодерничать, махонький еще… Все одно господин — волшебник выколдует другого… И сунул кролика обратно в клетку…
— Ну и как же выпутался твой факир? — поинтересовался Буреш.
— Не знаю, я в балаган не заходил. А вот что было после, за балаганом, это я видел самолично. Парень кричит: «Господин — волшебник… Господин наколдует…», а Джанини орет: «Господин волшебник наколдует тебе пару оплеух!»
— И наколдовал?
— Да, и не пару, а целый фейерверк. Затрещины сыпались, что бенгальские огни.
Буреш хохотал, Карас же оставался мрачен, мучительно раздумывая — покупать ему цилиндр или нет. Но когда цирк возвратился в Гамбург, многие стали наведываться к «восьмерке», подсматривая, как ни о чем не подозревавший Карас репетирует с цилиндром на голове. С величайшей осторожностью, словно балансируя ядром, переступал он через порог, спускался по лесенке и возвращался назад, судорожно вытянув шею: все боялся, как бы эта труба не свалилась у него с головы.