И он долго еще плевался, продолжая что-то бурчать себе под нос, пока черная туча не закрыла на минуту солнце и не забурлила вода вокруг лодки, вздымаясь пенистыми валами.
Когда он кончил, солнце снова засияло, но река продолжала клокотать, как будто начинался новый подъем воды.
Гребцы Дагона испугались и перестали петь, но, отделенные от своего господина завесой шатра, они не видели, что он там делал.
С тех пор финикиянин не показывался больше на глаза наследнику престола. Однако, вернувшись как-то раз к себе в павильон, царевич застал в своей спальне прекрасную шестнадцатилетнюю финикийскую танцовщицу, весь наряд которой состоял из золотого обруча на голове и тонкого, как паутина, шарфа на плечах.
– Кто ты? – спросил он.
– Я – жрица и твоя прислужница. А прислал меня господин Дагон, чтобы я отвратила твой гнев от него.
– Как же ты это сделаешь?
– Вот так… Садись сюда, – сказала она, усаживая его в кресло. – Я стану на цыпочки, чтобы быть выше, чем твой гнев, и вот этим освященным шарфом буду отгонять от тебя злых духов. Кыш!.. Кыш!.. – зашептала она, кружась перед Рамсесом. – Пусть руки мои прогонят тучи с твоего чела… Пусть мои поцелуи вернут глазам твоим ясный взор… Пусть биение моего сердца наполнит музыкой слух твой, повелитель Египта! Кыш!.. Кыш!.. Он не ваш… он мой… Любовь требует такой тишины… что даже гнев должен смолкнуть перед ней.
Танцуя, она играла волосами Рамсеса, обнимала его, целовала в глаза. Наконец, утомленная, присела у его ног и, положив голову к нему на колени, пытливо смотрела на него, полуоткрыв губы и прерывисто дыша.
– Ты не гневаешься больше на твоего слугу Дагона? – шептала она, гладя лицо царевича. Рамсес хотел было поцеловать ее в губы, но она соскочила с его колен и убежала.
– О нет, нельзя!
– Почему?
– Я – девственница, жрица великой богини Астарты. Ты должен очень любить и чтить мою покровительницу и только тогда мог бы поцеловать меня.
– А тебе можно?…
– Мне все можно, потому что я жрица и дала обет сохранить чистоту.
– Зачем же ты сюда пришла?
– Рассеять твой гнев. Я это сделала и ухожу. Прощай и будь всегда здоров и милостив!.. – прибавила она с неотразимым взглядом.
– Где же ты живешь? Как тебя зовут? – спросил царевич.
– Меня зовут Ласка, а живу я… Э, да стоит ли говорить тебе? Ты еще не скоро придешь ко мне.
Она махнула рукой и исчезла, а царевич, как одурманенный, продолжал сидеть в кресле. Однако немного погодя он встал и, выглянув в окно, увидел богатые носилки, которые четыре нубийца быстро несли к берегу Нила.
Рамсес не жалел, что она ушла. Она его поразила, но не увлекла.
«Сарра спокойнее… и красивее, – подумал он. – К тому же… эта финикиянка, должно быть, холодна и ласки ее заучены».
Но с этой минуты царевич перестал сердиться на Дагона, а как-то раз, когда он был у Сарры, к нему пришли крестьяне и, поблагодарив за защиту, сообщили, что финикиянин не заставляет их больше платить новые подати.
Так было под Мемфисом. Зато в других поместьях царевича арендатор старался наверстать свое.
Глава XIV
В месяце хойяк, с половины сентября до половины октября, воды Нила достигли самого высокого уровня и начали чуть заметно убывать. В садах собирали плоды тамариндов, финики и оливки. Деревья зацвели во второй раз.
В эту пору благочестивейший Рамсес XII покинул свой солнечный дворец под Мемфисом и с огромной свитой на нескольких десятках разукрашенных судов отправился в Фивы благодарить тамошних богов за обильный разлив, а заодно совершить жертвоприношения на могилах своих вечно живущих предков.
Всемогущий повелитель весьма милостиво простился со своим сыном и наследником. Однако управление государственными делами на время своего отсутствия поручил Херихору.
Царевич Рамсес так принял к сердцу это доказательство монаршего недоверия, что три дня не выходил из своего павильона, ничего не ел и только плакал. Потом он перестал бриться и перебрался в усадьбу к Сарре, чтобы избежать встреч с Херихором и назло матери, которую считал виновницей своих несчастий.
На следующий же день в этом уютном уголке его навестил Тутмос, притащив с собой две лодки с музыкантами и танцовщицами и третью, нагруженную всякими яствами, цветами и винами. Царевич, однако, отправил музыкантов и танцовщиц обратно и, взяв Тутмоса под руку, пошел с ним в сад.
– Наверно, тебя прислала сюда моя мать – да живет она вечно! – чтобы отвлечь меня от еврейки? – спросил он своего адъютанта. – Так передай ей, что если бы даже Херихор стал не только наместником, но сыном фараона, – это не мешало бы мне делать то, что я хочу. Я понимаю, что это значит… Сегодня у меня захотят отнять Сарру, а завтра власть. Пускай же знают, что я не откажусь ни от того, ни от другого.
Наследник был раздражен. Тутмос пожал плечами и, помолчав, ответил:
– Как буря уносит птицу в пустыню, так гнев выбрасывает человека на скалы несправедливости. Разве можно удивляться недовольству жрецов тем, что наследник престола связывает свою жизнь с женщинами другой страны и веры? Сарра им тем более неугодна, что она у тебя одна. Если бы ты имел несколько женщин и разных, как у всех молодых людей высшего круга, никто бы не обращал внимания на еврейку. Да в конце концов, что они ей сделали дурного? Ничего. Напротив, какой-то жрец защитил ее от разъяренной толпы головорезов, которых ты соблаговолил потом освободить из тюрьмы.
– А моя мать? – перебил его наследник.
Тутмос рассмеялся.
– Твоя досточтимая матушка любит тебя, как свои глаза и сердце. Но, по правде говоря, ей тоже не нравится Сарра. Знаешь, что сказала мне однажды царица?… Чтобы я отбил у тебя Сарру!.. Вот ведь какую придумала шутку!.. Я ответил ей тоже шуткой: «Рамсес подарил мне свору гончих и двух сирийских лошадей, когда они ему надоели. Пожалуй, он когда-нибудь отдаст мне и свою любовницу, которую я должен буду принять от него, да еще, возможно, с некоторым приложением».
– Напрасно ты так думаешь. Я теперь не расстанусь с Саррой – и именно потому, что из-за нее отец не назначил меня своим наместником.
Тутмос покачал головой.
– Ты сильно ошибаешься, – возразил он, – так ошибаешься, что меня это даже пугает. Неужели ты действительно не знаешь истинной причины немилости фараона, которая известна всякому здравомыслящему человеку в Египте?
– Ничего не знаю.
– Тем хуже, – проговорил в смущении Тутмос. – Разве тебе не известно, что со времени маневров солдаты, особенно греки, во всех кабачках пьют за твое здоровье?…
– Для того они и получили деньги.
– Да, но не для того, чтобы орать во всю глотку, что когда ты после его святейшества – да живет он вечно! – вступишь на престол, ты начнешь большую войну, в результате которой в Египте произойдут перемены. Какие перемены?… И кто при жизни фараона смеет говорить о планах его наследника?…
Наследник нахмурился.
– Это одно, а теперь скажу тебе и другое, – продолжал Тутмос, – так как зло, как гиена, никогда не ходит в одиночку. Ты знаешь, что крестьяне поют песни про то, как ты освободил из тюрьмы нападавших на твой дом, и, что еще хуже, говорят, что когда ты вступишь на престол, то снимешь с простого народа налоги. А ведь известно, что всякий раз, как среди крестьян начинались разговоры о притеснениях и налогах, дело кончалось мятежом. И тогда или внешний враг вторгался в ослабленное государство, или Египет распадался на столько частей, сколько в нем было номархов… Сам посуди, наконец, подобающее ли это дело, чтобы в Египте чье-нибудь имя произносилось чаще, чем имя фараона, и чтобы кто-нибудь становился между народом и нашим повелителем. А если ты мне разрешишь, я расскажу тебе, как смотрят на это жрецы.
– Разумеется, говори…
– Так вот, один премудрый жрец, наблюдающий с пилонов храма Амона движение небесных светил, рассказал такую притчу: «Фараон – это солнце, а наследник престола – луна. Когда луна следует за лучезарным богом поодаль, бывает светло днем и светло ночью. Когда же луна слишком близко подходит к солнцу, тогда она теряет свое сияние и ночи бывают темные. А если случается так, что луна становится впереди солнца, тогда наступает затмение и во всем мире переполох».