За ней стояла большая коробка, разрисованная точно игрушечный барабан, синий, с белыми крестами по бокам. С краю свешивалась коса с красным бантом.
— Теперь смотрим сюда, внимательно. — Она потрясла их жестче. — Что сейчас чувствует мальчик? А? Можешь говорить, не бойся. Здесь тебя никто не тронет, — подчеркнула она.
Натянуто улыбаясь, она протянула мне обе куклы. Я заметил на ее блузке бурое неряшливое пятнышко. Я всегда следил за тем, чтобы пятен на одежде не было. «Нас могут принять за какое-нибудь отребье», — говорила Сара.
— Как только заметят пятно, сразу запишут в бродяги, — объясняла она, пока мы рылись в ее сумке в поисках бутылочки пятновыводителя «Хлорокс». — Мой отец богат и образован, он проповедник. Понимаешь, из какой ты семьи? — Промокнув салфетку, прихваченную в «Макдоналдсе», она стала затирать пятно от кетчупа на моей майке. От запаха хлорки резало глаза. — Ты должен выглядеть опрятным и хорошо пахнуть.
Иногда мы заходили в женскую уборную. Я забирался к ней в кабинку. Мы снимали с себя все, включая нижнее белье. Я выставлял перед собой два рулона туалетной бумаги: она лила на них очиститель с хлоркой. Один отдавал потом ей.
— Потому что порок смердит. Люди по запаху могут почувствовать его.
И мы терли хлорным пятновыводителем между ног, и она зажимала рот ладонью, чтобы не закричать.
— Так ты обратил внимание? — продолжала допрашивать меня тетка, прижав к себе куколок. — Мальчик не должен позволять дяденьке так поступать… понимаешь? — Она снова проделала у меня перед глазами те же странные манипуляции, визгливо охая, как будто ей было нестерпимо больно. — Плохой, очень плохой дяденька, — заключила она низким рычащим голосом. — Повторяй за мной, — предложила она. — Ну, давай, ты же хочешь, чтобы снова разрешили смотреть мультики?
Во время нашей последней беседы в этом кукольном театре я хранил молчание, и тогда мне было отказано в телевизоре, а также на два дня запрещено посещать игровую комнату. Я сидел у себя в палате и перечитывал старые книжки. Я ни с кем не дружил. Дети там были странные: обритые наголо, в синяках, с распухшими губами, яркими как лак для ногтей. Некоторые передвигались вообще в колясках, на костылях, или в опорах на колесиках. Одному парню все время приходилось колотить по спине — иначе он просто не мог дышать. Он кашлял ночь напролет, когда не плакал — он все время кашлял. Еще меньше мне хотелось встречаться с их родителями. Они приходили с магазинными пакетами, набитыми всякой всячиной. В гостиной пакеты не открывались.
— Пойдем в твою комнатку, милый, — говорили они своим детям, зыркая в мою сторону. Обычно беседа протекала громко, так что при появлении родителей я включал звук телевизора на максимум, пока не прибегала нянечка и не отбирала у меня пульт дистанционного управления.
— Так нельзя… — пробормотал я.
— Что? Да, правильно, говори, продолжай, не стесняйся. Видишь, как просто… — Она постучала куклами по ковру, словно они танцевали. — Малыш здесь не при чем, виноват большой дядя, — снова повторила она.
— Мальчик не… виноват, — пробормотал я. — Он поступил неправильно. Ошибся.
— Отлично. Видишь, как просто… теперь после обеда можешь посмотреть мультфильмы. У тебя уже лучше получается. — Она погладила меня по голове. — Ну, пора.
Она встала, отряхивая ворсинки коврика с бежевых колготок. Куклы полетели в барабанный ларь.
— Идем.
Она распахнула дверь с плакатом какой-то мультяшки, рядом с которой веселились дети. Я прошел мимо коробки с куклами: она казалась колодцем, куда сбрасывали жертвоприношения, полным оторванных голов и конечностей, голых тел, и сверху валялись дяденька с ребенком. Дяденька смотрел на меня, хищно прижимая к себе мальчика. Судя по лицу последнего, я мог определить, что дяденька еще в нем. Я потянулся, чтобы разъединить их.
— Нет, нет, — поспешила сказать она, — оставь игрушки в покое. Сейчас же на второй этаж, в столовую. Поиграешь завтра.
Крышка с грохотом упала.
Дети исчезали в этом странном доме так же внезапно, как и появлялись. Некоторые — даже не покидая комнат, где долгое время лежали, обмотанные щупальцами трубочек и проводов. Просто приходил день — и комнаты вдруг пустели — остался только флуоресцентный свет приборов, падавший на кроватку. Все медицинские диаграммы с койки и стен тоже уносили врачи, а нянечки забирали воздушные шарики.
Некоторых с шумом забирали родители. Рассовав игрушки в пакеты, тиская воздушные шары в руках, они прощались. И нянечки долго обнимались с ними и махали вослед. Но я всех перехитрил: они так и не узнали про моих «чертовых опекунов». Я держал язык за зубами, как учила Сара, чем избежал полицейской расправы.
Оттого мое расставание с этим игрушечным домом было скоротечным и незапоминающимся: ни объятий, ни приветствий, ни пакетов с продуктами… Зато оставался припрятанный медвежонок, который в первый день подарила мне нянечка, встреченная в пустом коридоре.
— Это тебе, — сказала она. Медвежонок был похож на кролика: тот же пожелтевший мех. Я не сказал ни слова, даже не поблагодарил. Просто оставил его на полу в комнате отдыха. Она принесла его и подложила мне в кровать. — Больше ему некуда податься, — сообщила нянечка. — Вот он и пришел к тебе.
Потом, когда я проснулся в эту ночь с внезапно заколотившимся сердцем, в мокрой постели, я схватил медвежонка и зарылся в него лицом, как раньше — в кролика. Потом это место на его меху еще несколько дней оставалось влажным.
Я остался с женщиной, которую сиделка называла моей бабушкой.
— Она позаботится о тебе, — подтвердила воспитательница.
Я кивнул, еще ничего не понимая, но взволнованный мыслью, что у меня снова кто-то появится. Женщина подписала бумаги, пока я стоял рядом, руки по швам.
— Вы у нас первый раз? — спросила ее воспитательница.
— Путь сюда не близкий, — отвечала бабушка мягким, музыкально переливающимся голосом, волосы у нее были заплетены в тутие русые косы, уложенные на голове. В ее суровом вытянутом лице угадывались знакомые Сарины черты. Я направился за ней к лифту и оглянулся напоследок, выразительно кашлянув, чтобы все обратили внимание, что я уезжаю не один.
— «Когда я вспоминаю о Тебе на постели моей, — говорила она, глядя прямо вперед, сквозь ветровое стекло автомобиля, мчавшегося по разбитым горным дорогам, скованным легким морозцем. — Размышляю о Тебе в ночные стражи, ибо Ты помощь моя, и в тени крыл Твоих я возрадуюсь…» — Я слышал, как она сглотнула ком в горле. — Псалом шестьдесят второй, стихи седьмой-восьмой.
Это были ее первые и последние слова за всю дорогу.
Деревья раскинулись по широкой долине. В загонах гарцевали кони, словно приветствуя проезжавший автомобиль. Дорога разгладилась, превратившись в нормальное асфальтовое покрытие.
Какой-то мальчик постарше, со светлыми волосами, поскакал за нами следом. Он уставился на меня, затем дважды хлестнул лошадь и умчался по зеленым покатым склонам.
Мы миновали серые, прохудившиеся от времени и непогоды деревянные сеновалы. Еще пять минут — и свернули на широкую дорогу, устланную гравием. Крыльцо подпирала четверка колонн. За ними — двери, стекла закрашены краской.
— Кто здесь живет?
— Господь, — сказала она, останавливая машину возле самого подъезда. Мы поднялись по ступеням. Дверь оказалась незаперта, и в темный зал хлынул свет с улицы. Я зажмурился, почти ничего не видя.
— «…И подвергал себя ранам всякий день и обличениям всякое утро?» — Она потрепала меня по плечу: — Псалом семьдесят второй, стих четырнадцатый. — И удалилась в сумрак собора. Я стоял, выжидая.
Глупость привязалась к сердцу ребенка
Откуда-то сверху послышались шаги, заскрипели деревянные половицы.
— «Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых».[3] — Голос раскатился под сводами собора, отразившись многокрылым эхом.