— Вот видите, — подхватил Наполеон, — вы сами подтвердили, что ваше пребывание в Париже не было напрасным и праздным. Теперь остается, чтобы вы, воротясь домой, постарались убедить императора Александра в реальности происходящего. Зачем нам и вам, двум могущественным в Европе империям, сходиться в бою, зачем нам реки крови? Не лучше ли мне и русскому императору сойтись на аванпостах и позавтракать вдвоем на виду наших армий? Право, это достойнее, чем дуться друг на друга, как девчонкам из-за таких пустяков, как, скажем, цвет банта в косичках, что вызывает у них иногда слезы зависти. Но сами понимаете, полковник, ультиматумов я не приму.
Неожиданно он пристально посмотрел в глаза Чернышева и спросил:
— Сколько вам лет, граф?
— Двадцать шесть, ваше величество.
— Завидный возраст. У вас все еще впереди.
Их глаза встретились. В последний раз. Однако великий полководец и будущий генерал еще вспомнят друг о друге и об этой их прощальной встрече.
Следовало спешить домой, в меблированные комнаты на улицу Тетбу, и велеть на завтра укладываться.
Но нет, предстояло еще одно неотложное дело, без которого отъезд был невозможен. И дело это — встреча с Мишелем.
Еще третьего дня Чернышев строго-настрого наказал своему тайному конфиденту доставить ему роспись императорской гвардии, выходящей следом за другими воинскими частями из Парижа в дальний восточный поход.
О том, что такая роспись готовится в штабе Бертье, проговорился сам Мишель. Однако при этом он сделал скорбно-постное лицо великомученика и стал, по обыкновению, причитать, стремясь изо всех сил вызвать жалость и снисхождение.
— Граф, вы осаждаете меня вашими просьбами. Но видит Господь, могу ли я делать для вас больше того, чем уже вас обязал? А сколько опасностей приходится мне преодолевать ради бесследно тающих вознаграждений!
«Снова заладил свое, каторжник, — как всегда при встрече с Мишелем, брезгливо подумал Чернышев. — Знаю, что он рискует. А я? Потому и снабжаю его гонорарами, коим мог бы позавидовать любой маэстро, дающий свои концерты в самых блестящих салонах Парижа. Но надо видеть, как принимает дар, положим, известный певец или дирижер оркестра и как канючит, теряя подчас собственное достоинство, этот червь парижских мансард! А надо признать, взглянув на его каллиграфию, которой он переписывает для меня тайные сводки, — художник, гений искусства! О сути сообщений нечего и говорить — каждая копия, узнай о ней император, повергла бы его, изведавшего не однажды нечеловеческие потрясения, в самый неподдельный ужас».
— Не набивайте себе цену, Мишель, — оборвал стенания поставщика секретов Чернышев. — Как уже вам обещал, постараюсь добиться для вашей персоны покровительства моего императора, возможно, и пенсии.
Услышав сие, Мишель засуетился:
— Дозвольте, граф, приложиться к вашей ручке, хотя вы, знаю, этого не допускаете. Однако за все ваши благодеяния… Проще говоря, вы будете приятно удивлены тем, что я обещаю вам передать ровно через три дня.
— Что это? Мне следует знать наверное, чтобы определить ценность вашего сообщения. — Чернышев досконально изучил, каким ключом открывать ларец души своего сообщника.
— И вы прибавите мне, обещаете? — заискрились глаза Мишеля. — Так знайте: кроме обычной за две недели росписи великой армии, я предоставлю в ваше распоряжение все касательно императорской гвардии, которой тоже отдана команда сниматься и двигаться к Майнцу.
Сейчас, вернувшись домой из Тюильри, Чернышев нашел в условном месте за плинтусом двери свернутую под видом папироски записку: «Будьте дома завтра в семь часов утра». И внизу таким же художественно превосходным почерком выведена литера «М».
Утром, ровно в семь, они встретились на бульваре Тартони, что в двух шагах от отеля.
Зная, что видит Мишеля в последний раз. Чернышев скосил взгляд на испитое, обрамленное давно не мытыми патлами лицо своего конфидента и быстро произнес:
— Я, вероятно, отлучусь из Парижа на неопределенное время. Вернусь — сразу дам знать. Вот вам сверх договоренного, — ссыпал ему в ловко подставленную ковшиком ладонь монеты.
Прохожих на бульваре не было. Те, кто торопился по делам, уже прошли, для гуляющих час был ранний. Потому Чернышев, отпустив Мишеля и только мельком взглянув на таблицу, предусмотрительно вложенную в нумер утренней газеты, обрадованно подумал: вот и последний штрих, которого недоставало, чтобы прояснилась вся картина.
В таблице значилось все: число штыков и сабель, фамилии командиров батальонов и полков, количество вакансий. А перед взором Чернышева, привыкшего читать как бы между строк, вставала действительно настоящая картина. Вернее сказать, вставала сама жизнь, тайно проходившая в эти последние дни февраля восемьсот двенадцатого года в Париже и его пригородах.
Да, все, как о том заботился сам Наполеон, происходило сверхтайно и сверхскрытно. Согласно приказам, подписанным Бертье еще восьмого и десятого февраля, гвардейским стрелкам и артиллеристам, которые стояли гарнизоном на окраинах столицы, предписывалось сняться и направиться в Брюссель, чтобы там вместе с другими отрядами гвардии сформироваться в отдельную дивизию.
Приказано было выступить ночью и выйти на брюссельскую дорогу кружным путем, минуя сам Париж.
«Восхитительно! — отметил про себя Чернышев. — Гордость гениального полководца, цвет великой армии должна была выходить из главного города империи в величайший поход века, как шайка бандитов на воровское дело — под покровом темноты, крадучись».
С такой же тщательной предосторожностью отправлялись из Компьена на Мец и гвардейские гренадеры. Даже генералу Кольберу, который должен был принять командование надо всею гвардиею, предписывалось выехать в Бельгию непременно в ночное время, ни с кем не прощаясь из самых даже близких друзей во избежание огласки.
Действовать быстро, но скрытно и молча — вот строжайший приказ, который, выйдя из главного штаба Наполеона, несся теперь с конца Франции через всю Пруссию.
Как и велел Чернышев, нехитрая поклажа была увязана и уложена. Оба экипажа — его и предназначенный для багажа — были готовы к отправлению.
Начинался и тут же, как мы видим, завершался последний день пребывания нашего героя во французской столице — день двадцать шестого февраля восемьсот двенадцатого года. Как мы уже знаем, до начала военных действий оставалось без малого ровно четыре месяца.
Но сей, еще мирный, день не так просто закончится для тех, кто, в отличие от Чернышева, оставался здесь, в столице Франции, оставался за окнами кареты нашего героя, выезжавшей уже за городскую заставу.
Записка под ковром
Однако не рано ли мы успокоились за судьбу нашего героя?
Едва поезд Чернышева успел скрыться за углом улицы, как в двери гостиницы вошел префект парижской полиции барон Паскье, а следом за ним — несколько его сослуживцев.
— Проведите нас в номера русского постояльца, — потребовал от хозяина Паскье.
— Какая жалость, месье префект, но граф только что изволил отбыть, и, кажется, насовсем! — огорчился содержатель отеля. — Однако гость щедро расплатился со мной. Вряд ли я когда-нибудь найду такого доброго и обходительного постояльца. К тому же он, как вы, вероятно, знаете, был другом самого герцога Ровиго. Да-да, министр полиции не однажды запросто заходил в гости к месье Чернышеву. Теперь — вот и вы, месье барон. Однако какая досада, что вы разминулись!
— Да заткнитесь вы, старая винная бочка! — Голос префекта взвился до визга. — Делайте, что вам приказано. Ключи!
«Пресвятая Дева Мария! Да что же такое происходит у меня на глазах — персона, которую, говорили, запросто принимал сам император, и вдруг за ним приходят как за преступником? — не мог прийти в себя хозяин, поднимаясь на дрожащих ногах вверх по лестнице. — Однако мое дело сторона — далее ни единого слова. Какое же, право, я нелепое создание и как мне не повезло с русским! В первый же день меня за него могли упечь за решетку, когда я такое ему ляпнул! Но тогда с министром пронесло. Сегодня же от префекта мне не увернуться, как пить дать засадят. Но нет, отныне вы из меня не вытяните ни слова об этом русском. А что мне вообще-то о нем известно, святые отцы?»