Блондинка работала в санатории, на кухне; по вечерам поварихи с посудомойками волокли по боковой тропке тяжеленные кошелки, — отдыхающие посматривали искоса, понимающе переглядывались, а хозяин уже сидел за столом с вилкой в руке, спрашивал в нетерпении: «Что у нас на сегодня?..» Еды было много, остатки сваливали поросенку, но дом не полнился говором, дети у них не заводились, что обижало мужчину, наделенного темпераментом. Жена предложила взять племянника из дальней деревни, вырастить взамен сына, пообещал беззлобно: «Зарежу. Тебя зарежу и его».
Пришел с базара, поинтересовался у приезжих:
— Ребенок есть?
— Ребенка нет.
— Что же вы?
— Что же мы, — повторила она и посмотрела на Финкеля, примериваясь.
По вечерам они усаживались с хозяином под яблоней, пили за отдельную плату его вино, грызли семечки, изнывали от удали баяниста-затейника на затоптанной танцплощадке, от взвизгов курортниц в темных зарослях, которых местные кавалеры с песней увлекали на пробу. К ночи уходили в мазанку, обрывали из окна черешню, сладкую, наливную, черную в потемках, засыпали к рассвету обессиленные, красногубые от спелой ягоды, под шелест морских волн, которые накатывались, казалось, на их укрытие, и покачивали, и укачивали…
5
Хоронили женщину.
Из дома напротив.
Играл духовой оркестр, крышка гроба стояла у забора, лошадь ела сено, подруги лили редкие слезы.
Не плакала только старуха соседка. Сидела в сарайчике и смотрела оттуда на лошадь. Сидела, сложив руки на коленях, и смотрела: то ли повидала много смертей, то ли не оставалось влаги в глазах.
Похороны расстроили всё утро. Из-за похорон нельзя было пройти на пляж, и они оставались в мазанке, затворив двери, слушая глубинные вздохи геликона и грохот барабана. Застучали лошадиные копыта, заскрипела повозка, звуки стали удаляться, затихая за поворотом, но они еще долго не выходили из комнаты.
«Нашлась девочка, звать Люда. Голенькая, с розовым бантиком. Родители, потерявшие ребенка, подойдите к радиоузлу пляжа».
Радисту было тошно. Тощий, жилистый, дочерна загорелый, в шляпе и плавках, он изнывал от жары-безделья, взывая в микрофон:
— Бабоньки! Перегрелись? Иду на вы!
Мужчины в море возбужденно хохотали и заглатывали соленую воду. Мужчины на берегу тоже хохотали, заглатывали теплое пиво.
Одурев сверх меры, радист включал усилитель на полную мощность, и громко, на все окрестности, разносился стальной, раскатистый призыв:
— Внимание! Внимание! Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Передаем важное сообщение!..
Мужчины на песке вздрагивали, женщины замирали на лежаках.
— Сегодня! В двадцать часов пятнадцать минут! По московскому времени!..
Голос достигал немыслимых высот. Голос густел, становился осязаемым, будто сообщал о начале войны, скоропостижной смерти отца народов или о вселенской катастрофе. Голос, который пугал с пеленок, не давая передохнуть.
— Состоится! Одночасовая прогулка! На теплоходе «Иван Березняк!» С выходом! В открытое! Мор-ре!..
— Чтоб ты провалился! — кричали с лежаков истеричные женщины. — Напугал, зараза, аж руки трясутся…
— Голову тебе оборвать! — кричали из воды нервные мужчины. — Добалуешься у нас, щенок…
А он неспешно, буднично, перечислением заслуг покойного:
— На теплоходе «Иван Березняк» буфет…
Долгая пауза и громогласный финал:
— …не работает! Повторяю…
«Нашелся мальчик, панамка в клеточку. Родители, потерявшие ребенка, подойдите к радиоузлу пляжа».
По утрам она уходила за высоченный забор, который громоздился на берегу, прочный, устойчивый, без единой щелочки, как у секретного объекта.
Женский пляж — секретный объект.
Поскучала до смуглой прелести, пококетничала с радистом, и он допустил ее к микрофону.
— Нашлась женщина, — призывно понеслось по окрестностям, — в нескромных одеяниях. Чувствительна, привлекательна, еще хоть куда. Обнаружившего пропажу просят срочно подойти к радиоузлу пляжа.
К будке сбежались мужчины. Стояли кучно, возбужденно переговаривались, — ночью она сказала обидчиво:
— Все тебе завидовали. Все!..
Мазанка была на две комнаты. За стенкой поселилась мама с пухлой, белобрысой дочкой-дурой, которая была уверена, что за деньги попадет в университет. Дочка перемигнулась на пляже со знойным грузином, покрытым мужественной порослью, и сообщила по секрету соседям, что ночью ее украдут.
— Он полезет через ваше окно. Так мы договорились.
— Я буду спать, — решила Зисл. — Пускай лезет.
— Я спать не буду, — решил Финкель. — Как бы тебя не украли…
Но в окно никто не полез, ни в ту ночь, ни в последующие. Дуру-дочку не украли, таких не крадут; скорее умыкнули бы ее мамашу, солистку танцевального ансамбля, привлекательную не по возрасту.
Утром оглядела его внимательно, как увидела впервые, сказала нараспев:
— Ты, Финкель, полез бы за мной в окно?
— Куда угодно, — ответил. — Мне без тебя — погибель.
Это ей не понравилось.
— В наивности твоя сила, Финкель, даже обманывать не хочется… Что ты прилип ко мне? Вон сколько красоток, всегда пожалуйста! Ты, Финкель, недостаточно безрассуден.
Повинился:
— Недостаточно.
— Это мы поправим.
Увлекла на ночной пляж, уплыли за буйки, ушли на глубину в иное бытие, невозможное на суше, — дыхания хватило на многое. Был восторг, была и боязнь столкнуться с холодным, скользким подводным существом, с его прикосновением к обнаженному телу. Уходили на дальний берег, купались, собирали камни, обкатанные волной; груду камней распихали по карманам, чтобы не платить за перевес багажа.
Самолет взлетел, и ребенок по соседству потянул к ней руки:
— Дай бусики.
— Не могу, — ответила без улыбки. — Подарок мужчины. Вот этого.
Ему сказала:
— Глупые мы, глупые, Финкель. Родили бы теперь мальчика… — взглянула коротко, впритык, оценив и приняв к сведению.
6
Был Новый год.
Немалые его надежды.
Пузырилось шампанское. Столы привлекали снедью. Женщины завлекали нарядами.
Прослушали бой часов с Кремлевской башни, прокричали «ура», выпили по первому бокалу, и Зисл сказала:
— Выхожу замуж.
— За меня?
— Нет, Финкель, не за тебя. Была вольной пташкой, стану птицей окольцованной.
Ночью бродил возле ее дома, пьяный от вина, обиды, жалости к самому себе, грозил кулаком этажу ее обитания. Подвыпивший дядечка не мог попасть в свой подъезд, промахиваясь с каждой попыткой, и Финкель сообщил ему доверительно: «Мне кошки дорогу перебегают. Черные-пречерные. Повсеместно и неукоснительно». Дядечка ответил обреченно: «Всем перебегают…» — и снова не попал в дверь. Финкелю не понравились его слова: «Что бы ты понимал, алкаш! От меня женщина уходит, ясно тебе?» Тот ответил: «Женщина — она от всех уходит…» Закричал, затопал ногами: «Прекрати сейчас же! Не покушайся на мою исключительность!» Втолкнул дядечку в подъезд.
Назавтра она сказала:
— Не выхожу, не выхожу… Я передумала.
Развеселилась, закружила его по комнате:
— Обиделся? Нет, ты обиделся? Как тебе непросто будет со мной…
Светофоры зеленели, когда торопился к ней, машины расступались услужливо, водители пропускали без прекословия. В палатке над бурливым потоком, под кленового листа пожар, они заползали в широченный спальный мешок, скроенный на двоих, засыпали в обнимку, вдыхая общие выдохи. Или спиной к нему, бедрами в выемке его живота, как чашка и блюдце, ее чашка, его блюдце. «Не выкладывай себя, Финкель, — остерегал незабвенный друг, — всего не выкладывай. Что-нибудь оставь про запас».
Встречи продолжались. Продолжалось мучительное ликование. Впопыхах. Урывками. Жгучим верховым палом по макушкам сухостоя, под ураганный ветер, не опускаясь до корневищ. «Мы еще до или уже после?» — «До. Всегда — до. Что ты затих, Финкель? Скажи слово». — «Можно я буду любить тебя молча?..» Возле нее было блаженно засыпать, не ощущая веса тела, и открывать поутру глаза в ожидании неотвратимого, словно выдали ее временно, на подержание, но скоро подойдут и отнимут. «Не по заслугам, — скажут. — Не по мужским вашим достоинствам».