— Де-ду-шка… Тебе кто по душе?
— Ты.
— А Ото-то?
— И Ото-то.
— А бабушка?
— И бабушка. Конечно же, бабушка, которая тебя не дождалась…
Она объявилась вдруг, нежданно и навсегда, словно от рождения была возле него, в нем, повсюду, отодвинув в сторону всё и всех, покорив естеством желаний до последнего своего выдоха. Прежнее существование стало невозможным, и он принял ее сразу, целиком, не разделяя на внешний вид, слова, чувства и поступки.
— А шейн пунем, — признала бабушка Хая при знакомстве. — Хорошенькое личико. Я тоже была неплоха. В лучшие свои дни.
И отвернулась от зеркала.
Она пришла к ним по окончании института, и в перерыве ее обступили мужчины, дерзкие и находчивые.
— Девушка, у вас имя есть?
— Зисл. Так называют меня родители.
— Что это означает? И на каком языке?
— Означает — сладкая. На языке идиш.
Именем она гордилась: «Зисл! Зисл!..» Имя выделяло ее среди прочих женщин, голос выделял, грудной, чарующий, что сотрясало инженерно-технический состав конструкторского бюро, вызывало перешептывания, намеки, мужские поползновения. «Зинаида Моисеевна», — призывал начальник группы в некоем, вполне объяснимом замешательстве; она откликалась в ответ: «Иду, Игорь Андреевич», а всем слышалось манящее: «Спешу, радость моя…»
— Прелестница, — восхищались во много голосов, — в вас можно влюбиться даже по телефону! Обольстительница, — восторгались, — вы нас завлекаете! Завлекаете и отвлекаете от проектирования новейших летательных аппаратов.
Зисл. Сладкая-Зисл. Стремительная и непреклонная на широком шагу, что создавало ощущение силы, решимости, упрятанных до случая бурных страстей, — мужчины оборачивались на улице, внимательно смотрели вослед. Прогнутая спина — стойкой балерины — бросала вызов окружающему миру волосы прямые, вразлет, подчеркивали неутомимость и неукротимость, просторные платья из легких тканей палевых тонов — любимый цвет, любимый ее покрой — завивались вокруг колен, шляпа с широкими полями затеняла глаза, отчего не терпелось в них заглянуть.
— Несравненная, — огорчались, — ваши эмоции опережают наши намерения!
— Пока проявятся ваши намерения, угаснут мои эмоции.
Зисл, Сладкая-Зисл, дерзкая и своенравная — переменчивой погодой по осени. «Выясните прогноз моего настроения. На ближайшие часы. Прежде чем приближаться». А они были шумные, прыткие, остроглазые: малооплачиваемые инженеры с неутоленными желаниями, которых не могли насытить податливые девицы, согласные на нехитрые забавы по случайным пристанищам-постелям. «Как в них влюбиться? Ну как? Когда они сразу на всё согласны, сразу!.. Ты бы и рад влюбиться, да просто не успеваешь. Времени не остается…»
В перерывах бегали в заводскую столовую, в толкотню многолюдия, жару с духотой, где раздатчицы укладывали тарелки на руку, от ладони до локтя, плюхали в них пюре: плюх, плюх, плюх, расшлепывали ромштексы из свиного сала без единого волоконца мяса, обжаренные в сухарной корочке: шлёп, шлёп, шлёп, поливали бурым соусом, похожим на разогретую пушечную смазку, выкидывали тарелки на прилавок: шмяк, шмяк, шмяк.
После работы заглядывали в ларек у проходной — выпить по стакану дешевого портвейна, который им не нравился, но был зато по карману; с премиальных захаживали в ресторан «Загородный» — вкусить порционные блюда с оглядкой на цены; катались зимой на лыжах, плавали летом на байдарках, пекли на углях картошку до пепельной корочки, пели песни под гитару, парами уединялись в палатках — молодые специалисты в работе и любви, неспособные еще понять, что не существует неизведанных соблазнов, всё испытано в веках и народах, отброшено и испытано заново в потаенности или оголенности нравов.
Зисл. Сладкая-Зисл. Озадачивала самых настырных: «Удивите меня. Изумите. Очаруйте на миг. И не поддакивайте: этого не переношу». Охотников обольстить было немало; сетовали и вздыхали на дальних подступах: «Никак к ней не протиснешься…», — Финкель преуспел более других, не помышляя об этом; Финкелю, ему одному, сказала: «Ты мне позвони, а я обрадуюсь».
Ей нравилось его удивлять. У нее это хорошо получалось. «Финкель!» — «Я Финкель». — «Поверни налево». — «Нам же не в ту сторону». — «А ты поверни». И происходило чудо. Узкий проселок, неширокий проезд под нависшими кронами, полторы минуты хвойной дремучести, вперевалку, по корням-корягам, будто заманивало в разбойное лежбище, — и снова шоссе, луговые просторы вокруг, редкий посвист пролетающих машин. Катили неспешно в сторону заката, где жаркого золота перелив, пели в усладе сердец, услышали громовое, через усилитель: «Водитель „москвича“! Остановитесь!» Подкатил милиционер на мотоцикле, суровый, непреклонно карающий: «Почему едете посреди шоссе?» — «Пели», — повинился он. «Песню», — повинилась она. «Вслух?» — «Вслух». — «Зачем?» Взмокший под мундиром. Загазованный до очумелости. «Хорошо нам…» Вздохнул, затуманился, отпустил без штрафа.
«Финкель!» — и они торопились под вечер в бревенчатый дом, заваленный сухими снегами, промерзший до лета, вприпрыжку бежали со станции, взявшись за руки, — лапистые ели по сторонам, нежилой дачный поселок, слепые бельма окон, снег тихо поскрипывал под ногами — в городе он должен скрипеть сильнее, если хочешь его расслышать. Даже шишка, подобранная на холоде, затворившаяся в чешуйках от злого ветра, отогревалась возле печки, раскрывалась, хорошея, высеивала семена свои, доверившись теплу, свету, их неуемным желаниям.
Приезжали и в непролазную осеннюю распутицу — ошметки грязи на обуви, прибивали к кормушке кусочек сала, высматривали из окна красногрудых снегирей, что слетались на угощение, подъедали его в момент, склевывали остатки из-под шляпки гвоздя, потешно склонив головы, клювиками отстукивая по деревяшке… — и загрустил, припоминая, затаившись в комнате, где всё ею наполнено, даже воздух, которым он окружен…
4
Тихо в ночи.
Не слышно дыхания.
Запах жилища неуловим, словно Финкель не заглядывает сюда, не сутулится за письменным столом, проклиная неподатливость слова и слога, не лежит в постели лицом к потолку, который услужливо поставляет, а затем смывает памятные картины, будто дотошный учитель стирает условия задачи с классной доски, предлагая взамен иные, не менее заумные, которым тоже не найти решения.
Кто там не спит по ночам?
Бродит одиноко по путям, с молодости протоптанным, улавливая эхо нестойких голосов?
«Упрости нас, Господи! Чтобы поменьше огорчений к старости. Побольше забвения…» — «Не упрощай. Не надо…»
…поезд вышел к морю возле Туапсе.
За окнами побежал пустынный берег, сухие поросли кустов, завалы камней. И вот! Вон там! С раскинутыми руками! Подставив тела солнцу! Недвижными изваяниями из светло-коричневого мрамора! Без одежд-приличий!..
Мужчины прилипли к окнам бледными, незагорелыми еще лицами. Берег тянулся на километры, и на нем… Группами и поодиночке… Стояли, сидели, лежали… Бес-стыд-ницы!
Поезд загудел потревоженным ульем. Поезд замотало по стрелкам. Поезд вышел из графика. Поезд сошел с ума. Теперь у окна стояли все мужчины, включая машиниста и кочегара.
— А мне не интересно, — сказал он.
— Врешь, — сказала она.
Прижала щекой к стеклу, приговаривала:
— Смотри… Смотри… Сравнивай…
Они были одни в купе.
Поезд вошел в туннель.
Стало темно.
— Это короткий туннель, — громко сказал он…
Комнату подыскали у самого берега, прохладную, полутемную, в мазанке посреди сада, возле яблонь с черешнями. На стенах висели мутные фотографии в рамках, оклеенных ракушками, и хозяин, кавказский человек, поинтересовался:
— Сколько постелей стелить?
— Две, — поспешил Финкель. — Нам — две.
— Муж-жена?
Соврали:
— Муж-жена.
— Прописаться бы надо. В милиции.
— Обойдется, — сказала Зисл.
— Ну и ладно.
Кавказскому человеку было скучно. Предки его гнездились в горах, пасли овец, выращивали виноград, устраивали засады и совершали набеги, а он торговал на базаре тыквенными семечками. Мерой служил граненый стакан, который честно наполнял доверху, с присыпом, опрокидывая в кулечки из местной газеты или в оттопыренный карман. Когда становилось тошно, бурлила горячая кровь, бежал в огород, рубил головы подсолнухам, топтал баклажаны на грядках, а раздобревшая его подруга, в прошлом завлекательная блондинка, не понимала томлений человека с гор и пряталась пока что у соседей.