Воронцов сделал вид, что не услышал ее шепота. Так было легче и для всех.
Анну Витальевну Воронцов всегда воспринимал как человека из другого мира. Он знал ее историю. Кое-что рассказывала и сама. Кое-что Зинаида. И всегда выпрямлялся и внутренне собирался при встрече с ней. Жена Радовского. Бывший специалист по радиоделу спецподразделения абвера. Кажется, даже работала инструктором в школе. Теперь Радовский прячет ее и сына на хуторе. И сам пришел сюда. То ли действительно мечется между двумя присягами, то ли ведет тонкую игру с дальними перспективами. Когда они вчера разговаривали в келье монаха Нила, Воронцов готов был поверить каждому его слову и жесту. А теперь начал сомневаться. Все ли так, как говорил Радовский? Нет ли здесь какого-либо подвоха? А что если, по его плану, период жизни на хуторе для Анны Витальевны, а вернее, для опытной радистки спецподразделения абвера, истек, и пришло время легализоваться где-нибудь в окрестной деревне? Прудки, с его своеобычным внутренним уставом жизни, идеальное место для очередного переселения. И время выбрано самое подходящее.
Шаги становились все ближе. Кустарник кончался, и впереди уже виднелись редкие сосны, снизу обметанные зарослями черничника и мха, который топил звуки шагов. Воронцов подождал, пока шедший по дороге прошел вперед. Вышел к лощине, к каменистому переезду и залег за ивовым кустом. Приготовил автомат, переведя затвор на боевой взвод. Здесь, в лесу, была другая война, она сильно отличалась от фронта, от передовой, с четкими линиями, позициями противника и соседей, с артналетами и долгожданной кашей, которую старшина с каптенармусом даже во время обстрела притаскивал в окопы. Здесь все было иначе. Но и эту войну он знал. Главный принцип — здесь можно успешно действовать и в одиночку. Особенно если противник — солдат фронта, а не леса.
В группе Юнкерна наверняка были и те, и другие. Хотя вторых, возможно, больше.
Шаги приближались. Вскоре на просеке, которая открывалась в глубину шагов на пятнадцать, появился человек в куртке и укороченных бриджах «древесной лягушки». Из-под длинного козырька надвинутой на лоб кепи торчал хрящеватый нос и обметанные черной недельной щетиной скулы. Морда скуластая, мгновенно отметил про себя Воронцов, явно не немец. Кличеня? Похоже. За плечами поношенный красноармейский «сидор». Набит под самый мухор. Лямки глубоко врезаются в плечи. Ноша тяжелая. Тащит продукты. Или еще что-то, о чем говорил Радовский. А может, это и не Кличеня вовсе, а сам Юнкерн? Перетаскивает сокровища. Нет, вряд ли. На плече еще один мешок, большой, сшитый, видимо, из плащ-палатки, и тоже немецкой. Сшит наскоро. Может, там, в Андреенках. Или в лесу. По виду легкий. Сухари. Точно, сухари. Юнкерн со своим мешком так по лесу бродить не будет. Если Радовский эту историю с золотом не сочинил для своего замысловатого сюжета.
Человек в камуфляже «древесной лягушки» поравнялся с ивовым кустом, осторожно перебрался по сырым слизлым камням брода через болотину. Остановился, внимательно осмотрел переезд. В какое-то мгновение скользнул взглядом по ивовому кусту. Воронцов лежал не шелохнувшись. Хорошо, что они с Иванком не поехали по просеке. И назад он повел Гнедого по лесу, параллельно дороге. Оставь они следы на высохших лужах переезда, этот, с двумя мешками, сразу бы все понял.
Воронцов проводил его напряженным взглядом, стараясь при этом смотреть мимо потного затылка, над которым розоватым облачком кружила мошкара. Когда пристально смотришь на человека, он может почувствовать твой взгляд. Особенно в лесу. Здесь у человека обостряются некоторые инстинкты, о существовании которых, в иных обстоятельствах, он может и не подозревать.
Кличеня. Все же Кличеня. И сейчас брать его не надо. Пускай идет восвояси. А вот куда несет добро, узнать бы не мешало. С такой поклажей он прямо, может, и не попрет, но и петлять долго не будет — тяжело.
Воронцов шел уже больше часа. Давно свернули с просеки, озеро осталось левее, позади. Кличеня обошел его примерно в километре. Значит, о существовании хутора знал и, скорее всего, имел строгие указания Юнкерна — не показываться на глаза хуторским ни при каких обстоятельствах. Иногда он останавливался, сбрасывал с плеча мешок, доставал из-за пазухи сухарь и грыз его, беспечно насвистывая какую-то бравурную мелодию, вроде из немецких.
Однажды штрафники захватили немецкий блиндаж. Кроме прочего барахла, отыскали граммофон с трубой и целый ящик пластинок. Была среди них и эта. Кличеня фальшивил, но старался, и Воронцов узнавал мелодию веселой опереточной песенки. Он даже вспомнил нежный женский голос с нарочито-наивными интонациями и отчетливым, видимо, берлинским цроизношением. Немка пела о весне и горных цветках, которые отцветают так быстро, что не все их могут увидеть. Видимо, и Кличеня любил эту наивную сентиментальную песенку, которая, возможно, тоже навевала ему какие-то приятные воспоминания. Ведь есть же и у него родина, семья, быть может, дети и жена, о которой он скучает. Хотя это не помешало ему тащить за волосы к немецкому грузовику сестру Иванка. Какая в том была надобность? Всех, подходивших по возрасту и состоянию здоровья, все равно бы погрузили на машины и увезли на станцию. Выслуживался? Но и не всякий командир такое поведение рядового полицейского, своего подчиненного, зачтет как служебное рвение.
Воронцов вспомнил мельницу, Захара Северьяныча, Лиду и то, как надевал чужую форму. Не уйди он тогда из той деревни, что было бы с ним?
Вскоре дошли до натоптанной тропы. Воронцов присел, затаил дыхание. Спина Кличени исчезла за ольховым подростом, еще не сбросившим листву.
— Стой! — послышалось впереди.
— Сало! — тут же отозвался Кличеня; голос прозвучал в лощине необычно громко, с интонацией раздражения.
Сало, подумал Воронцов, это что, кличка или пароль? Если пароль, то почему не прозвучал отзыв. И фуражир, и часовой хорошо знают друг друга, так что необходимости в отзыве нет. А вот Кличеня, нагруженный мешками, если это он, действительно Кличеня, а не Сало, пароль назвать обязан.
— На, тащи дальше сам! Все плечи оттянул. — Кличеня сбросил оба мешка к ногам часового.
Воронцов успел перебежать за куст смородины, заросшей крапивой и пустырником, прополз шагов пять и приподнялся на локтях. Теперь он видел обоих. Часовой тоже был одет в камуфляж «древесной лягушки». Только вместо кепи на его голове сидела каска, туго обтянутая куском крапчатого камуфляжа, перехваченного по окружности ремешком, за которым густо торчали березовые веточки маскировки. Часовой оказался коренастым крепышом.
— Где ты так долго? — спросил он и толкнул носком коричневого ботинка большой мешок. — Ого!
— Вот тебе и ого… Пока вы тут на костре яйца жарили, мне пришлось попотеть.
— На Галюхе, что ль? — засмеялся крепыш и достал из нагрудного кармана пачку сигарет.
— А это, Глыба, не твоего ума дело. У тебя что, претензии? А то давай поговорим?
— Ты что, Кличеня, обиделся, что ль? Ну извини. Не знал, что ты жениться на ней собрался.
Значит, все же Кличеня. Но и часовой не Сало. У того своя кличка или фамилия — Глыба.
— Пока ты там на свиданку ходил, у нас… — Глыба сделал неопределенный жест рукой. — В общем, с Шайковкой полный п…ц. Одна группа почти полностью накрылась. На красноперых напоролись.
— Кто?
— Колюня, Гресь и этот, новенький, офицер — наповал. Юнкерна только слегка задело. Прибежал бледный, матерится. Один он из всей группы остался.
— Где он?
— У себя, в землянке. Ты ж ему такую землянку оборудовал, хоть зимуй. Весь самолет перетащил. И дождь теперь не промочит.
— А ты чего ж, Глыба, такой радостный? — И Кличеня со злостью швырнул под ноги недокуренную сигарету.
— Может, операцию теперь отменят…
— Что?! Ты как встречаешь старшего по званию? А! Глыба? Почему отзыва не слышу?
— Сухарь, — нехотя выдавил часовой.
Воронцов прижался к земле, отдышался и пополз назад, до осинника. Там встал побежал в сторону сосняка. У Юнкерна трое убитых. Среди них некий офицер. Кто? Неужели Владимир Максимович?