— Ну что, раскулачили старшину? — поинтересовался Нелюбин.
— Раскулачили. — Сороковетов стоял уже обутый, в шинели, накинутой на голое тело. Его время от времени трясло. — А что, Кондрат, разведка так и не вернулась? — спросил он, слушая ночь.
Старики, оставшиеся со штрафной, называли Нелюбина кто по имени и отчеству, а кто просто по имени. Ему и самому такое отношение бойцов, с кем прошел огонь и воду, было по душе. Службу они знали, и, когда надо, обращались по уставу.
— Нет пока. Жду.
— Стрельба в деревне была. Небось наши напоролись.
— Не дай бог.
— Там по реке трупы плывут. Кто на бревне, кто на плоту… Видать, вверху тоже форсируют.
— Разведка и туда ушла. Вернутся, расскажут.
— А может, если они там закрепились, нам с ними соединиться? А, Кондрат?
— Посмотрим. Но приказа такого не поступало. Полк-то здесь переправляться будет. А там и вся дивизия. Так что пока нельзя нам уходить. Да и позиция тут хоть и паршивая, но все же какая-никакая, а есть.
Разговаривали они шепотом, приткнувшись касками друг к другу. Чуть погодя сон начал одолевать обоих. Но Нелюбин спохватился первым и толкнул минометчика в грудь:
— Сидор! Ты что, ектыть, спишь на посту?
— Я? Нет, не сплю. Согрелся малость, после наградных, — виновато вздохнул Сороковетов. — А замполит же наш где? Отдыхает?
— Где там. В разведку напросился. Туда, к городу пошел, где бой был.
— Боевой у нас замполит. Не то, что Кац.
Нелюбин ничего не ответил. Пустой разговор, и поддерживать его не хотелось. Но минометчик, видать, вспомнил бывшего замполита роты неспроста. Зевнул протяжно и спросил:
— Где ж теперь наш героический еврей?
— В штрафбат направили.
— Так ему и надо. Пусть с винтовкой повоюет. Да в атаку сходит. В первой цепи. Слышь, Кондрат, ребята интересовались: а что, в штрафных батальонах одни офицеры?
— Ну да.
— И что, рядовыми в атаку ходят?
— А ты что, приказ двести двадцать семь не читал?
— Нет, не читал, — не дрогнув ни одним мускулом, ни нервом ответил Сороковетов. — Мне его гражданин прокурор зачитал. Раза три. Пока писарь приговор «тройки» строчил. А в руки ту бумажку так и не дали. Не доверили. А может, сомневались? Думали — неграмотный. Да нет, я расписывался. И что, — снова начал допытываться минометчик, — говорят, даже полковники в бой с винтовками ходят?
— Ходят и полковники.
— Ой-ей-ей! Это ж сколько офицеров надо, чтобы в батальон свести!
— Видать, хватает. Вот не выполнит рота приказ, не удержим мы плацдарм, и мне винтовку дадут. Да новую должность.
— Какую?
— Генеральскую! — усмехнулся Нелюбин. — При винтовке и окопе в полный профиль.
Минометчик ничего не ответил. Он знал, что на войне всякое бывает, что не поддается здравому смыслу, а потому возражать Нелюбину не стал. Сказал только:
— Удержимся, Кондрат. Мины мы из реки все перетаскали. Сунутся, врежем им как следует.
— Нам тут, Сидор, брат ты мой, деваться некуда, кроме как зубами держаться за этот овраг.
— А я бы, Кондрат, будь я маршалом, или кто там в генеральном штабе приказы пишет, штрафные батальоны по-другому устроил.
— Это ж как, товарищ маршал? Разъясни.
— А вот слушай. Всех политиков, интендантских и всякую тыловую шушеру в один батальон, а строевых офицеров, которых из окопов нахватали, отдельно. А то ж опять что получится: вперед окопники полезут, а эти обеспечивать их будут.
Вверху, за гребнем оврага, застучал немецкий пулемет.
— Решили, видать, до утра нас не трогать. На рассвете полезут. Ты скажи своим расчетам, чтобы спали по очереди. И вот еще что: когда до дела дойдет, минами особо не швыряйтесь. Неизвестно еще, сколько нам тут, одним-то, сидеть придется. Припас побереги.
— Неужто батя подкрепление не пришлет?
— Подкрепление… Дивизия переправляться должна. А когда, неизвестно. Видать, еще не подтянулись. Пока плоты свяжут, пока то да се…
— Кондрат, а я все лейтенанта нашего вспоминаю. Воронцова. Лихой парень был! Штык! Жалко его. Живой он или помер?
— Живой наш Санька. Письмо я от него получил. С последней почтой пришло.
— А что ж ты не похвалился?
— Некогда было.
— И что он пишет?
— Пишет, что в Серпухове на излечении находится. Ноги-руки целы. Внутренности тоже не потревожены. Но на фронт пока не выписывают. Отпуск сулят. Домой поедет.
— Ну, молодец наш лейтенант! Выкарабкался! Может, еще встретимся. Если живы будем. В тылу сейчас. Девок щупает. Вот житуха! А, Кондрат?
— У него невеста есть, — возразил Нелюбин. Не по душе ему пришлась грубая вольность Сороковетова.
— Невеста — не жена.
— У Сашки такая невеста, что не хуже жены.
— Невеста, жена… А тыл есть тыл. Когда вокруг тебя девки в белых халатах вьются, как тут удержишься?
— Уж и болобон же ты, Сидор. Лучше ступай да делом займись.
— И с отпуском ему подфартило. А что, я считаю, отпуск лейтенант вполне заслужил. По мне, будь я маршалом…
— Ступай, говорю!
В стороне деревни часто затараторили автоматы. Торопливые, заливистые ППШ. И менее расторопные, но звонкие МР-40. Немецких становилось все больше и больше. В какое-то мгновение они стали одолевать, брать верх. Но лопнули три или четыре гранаты, и стрельба стала затихать.
— Разведка возвращается, — перевел дыхание Нелюбин. — Хоть бы все целы пришли. Ладно, Сидор, иди к своим. И помни: на твоих «самоварщиков» у меня надежа особая. И — не спать. Не спать, Сидор. После войны выспимся.
Минометчик невесело засмеялся.
— Эх, будь я маршалом…
Глава шестая
Воронцов шел полем, опираясь на палку. Дорога не совсем просохла после недавнего дождя, но все же не была разбита, как те, многие, которые он привык в последнее время видеть на фронте. Война ушла, дороги опустели, обезлюдели, и колеи, глубоко прорезанные тягачами, танками и колесами тяжелых гаубиц, стали заплывать, крепнуть и даже зарастать гусиной травой и ромашкой. О том, что здесь происходило совсем недавно, напоминали теперь лишь россыпи пустых винтовочных гильз, вдавленных в податливую землю обочины, да брошенные раздавленные противогазные коробки, каски и другое железо войны, непригодное в крестьянском хозяйстве. Потому что все остальное было уже собрано жителями окрестных деревень. Народ за время оккупации обнищал, обносился. Некоторые остались без крова и угла. Жили кто в землянках, кто в чудом уцелевших хлевах и баньках и радовались любому приобретению. Пополняли хозяйство всем, чем могли. Правда, у солдатских дорог и в развороченных снарядами траншеях не особо чем можно было разжиться. Ни плугов, ни кос, ни сеялок война крестьянину не оставляла в изуродованных полях и лугах.
В лесу совсем не ощущалось прихода осени. Пахло грибами, теплой, душноватой прелью затянувшегося лета.
Воронцов прошел еще метров сто и в редком березняке, уже наполовину раздетом, осыпавшемся листвой на траву, на дорогу и на заросли черничника, остановился. Как хорошо было здесь! Впереди чернел густой непроницаемой стеной ельник. Там перелетали через дорогу и полянку крикливые сойки, поблескивая бело-сизым пером на крыльях. Ветер замер. Свежо, как в апреле, пахло молодой берестой. Запах смешивался с другим, тоже сильным, горьковатым — пахла листва. Воронцов ворохнул ее сапогом. Нижний слой оказался уже совсем черным. Природа свой извечный круг свершает молчаливо. Вот и они, там, на передовой, привыкли видеть смерть как обыденное проявление войны. Гибель бойца, стоявшего в соседней ячейке, с которым несколько минут назад разговаривал, смотрел в глаза, делился сухарем, воспринимается как один из законов войны. И они ложатся в землю, как березовые листья. Слоями. Тех, кто погиб вчера, еще вспоминают словом или вздохом вроде: «Пулеметчики, в гроб их душу, окоп как уродливо отрыли. Антипов бы этого не допустил…» «Вот у Семенова „катюша“ была, так он с первого раза прикуривал! А ты тюкаешь, тюкаешь…» Потом стираются и имена, и лица. Под слоем других, новых имен и лиц. Потому что окликаешь живого солдата или товарища. А мертвого… Что его окликать? Его теперь пускай мать окликает. Или жена. Или дети. А воюющей роте нужны живые солдаты и лейтенанты. Иначе как быть тем, кто еще жив?