— Простите, я, кажется, обеспокоил вас… — И мне вспомнилось, что точно так же начал я свой самый первый разговор с Людмилой. А что, если и она вспомнила?
Лицо и шея Людмилы порозовели.
— Чем же вы обеспокоили? Наоборот даже, — Людмила как-то некстати засмеялась. — Нет, серьезно. Как же мы разминулись? Вот удивительно!
— Он с луны свалился. — Сливко громко расхохотался, но тотчас же умолк, словно голос его замерз от взгляда Людмилы. — Ну, пойдем, Люся, пойдем, а то магазины закроют.
Было прохладно. Ветер раскачивал деревья. Казалось, их вершины метут небо, гонят куда-то облака. На землю падали бархатные сережки.
— Поздно уже. И вообще что-то не хочется никуда идти. Дождь должен быть, — Людмила неуверенно посмотрела на нас с майором.
— Что же делать? — спросил майор, сдвинув на затылок фуражку.
— Прежде всего надо взять папин зонт.
— Можно, — с наигранным благодушием согласился Сливко, взглянув на меня. — Сходить?
— Сходить.
Когда Сливко ушел, Людмила спросила:
— Зачем вы пришли? — и, не дожидаясь ответа, заговорила сама, резко, зло. Казалось, она копила эти слова давно и вот теперь, обрушила на меня все разом. — Я все знаю! Вам стало известно, что со мной хочет познакомиться Сливко, и вы благоразумно отошли в сторону, побоялись испортить отношения с начальством. Это оскорбительно! — Людмила, толкнув калитку, выбежала на улицу.
— Почему ты один старик? — раздался голос майора. — В чем дело?
— А в том, — я сделал шаг навстречу, — что вы поступили нечестно, низко. Как вы смели клеветать на меня Людмиле? Как вы смели волочиться за ней, когда знали, что я ее люблю?
— Позволь, приятель, — усмехнулся Сливко. — Не ты ли предлагал оформить приемо-сдаточный акт на свою любовь? Забыл уже? Нет, уж ты…
— Замолчите! — крикнул я, почти не владея собой. — Замолчите сейчас же! — Я повернулся и пошел, зная, что Сливко смотрит мне вслед.
…Неподалеку дневальные убирали двор.
— Лично мне там все нравится, — доносились до меня слова Лермана, уже побывавшего в лагерях. — Аэродром — взлетай хоть на двадцать четыре стороны. Воздух чистый, как в деревне. Палатки в соснячке. А река! Вода, как хрусталь.
И мне так вдруг захотелось уехать из города, будто он был средоточием всех зол.
Наконец, появился подполковник. Я пошел навстречу.
— Ну вот и хорошо, что мы повстречались, — сказал подполковник. — Сядем-ка! Говорить буду я, лейтенант, — Семенихин пригладил на темени редкий пушок. — Расскажу вам для начала военный эпизод. Майор Сливко и капитан Высокое выполняли задание. Высокое сфотографировал вражеские коммуникации, но на обратном пути его подбили «мессера», и он был вынужден сесть где-то в степи, на чужой территории.
— Да, я слышал об этом. — Майор Сливко приземлился, забрал летчика и фотоаппарат.
— Не те слова, лейтенант Простин, — Семенихин замотал головой. — Спас от лютой смерти товарища и доставил в штаб ценные разведданные.
Семенихин пытливо посмотрел на меня. Сделалось не по себе под прищуренным взглядом острых умных глаз.
— Скажите, лейтенант, что бы произошло, если б на месте Сливко были вы?
— Я бы тоже, товарищ подполковник, не задумываясь…
— Подождите, Простин, если бы вы сделали посадку, подобную вашей последней?
Я молчал. Спрашивать замполита, правильно ли мы поступили с Мокрушиным, было уже не нужно. Семенихин заглянул мне в глаза:
— Жалко? И мне жалко! Но мы же не открещиваемся от Мокрушина. Если Мокрушину дорого звание комсомольца, он обретет его. А мы поможем ему, не оставим в покое. — Подполковник встал: — Не старайтесь, лейтенант, нравиться всем.
XV
Выехать в лагеря мне, «безлошадному» летчику, пришлось позже всех — сдавал разбитую машину в стационарные мастерские.
С машиной оставался ефрейтор Брякин.
— Я помогу ремонтникам, разрешите, — сказал он Одинцову, когда составляли дефектную ведомость. — Я ведь токарь. Все будет сделано в лучшем виде. Я ведь уже хорошо знаю конструкцию самолета.
На этот раз Одинцов не стал возражать. И меня это не удивило: было видно, что Брякин искренне хочет скорее ввести самолет в строй. Несчастье с Мокрушиным сильно подействовало на него. Он стал серьезнее, собраннее. Я видел, что он переживает его горе, как свое собственное.
Пока мастерские принимали машину, я каждый день дежурил возле госпиталя — подстерегал Людмилу. Как утопающий хватается за соломинку, так и я хватался за последнюю возможность увидеться с Люсей и поговорить с глазу на глаз. Мне казалось, еще не все потеряно, еще можно вернуть ее.
Но Люся упорно не появлялась. Мастерские приняли машину — и я вынужден был доложить комэску, что могу отбыть в лагеря. Истомин велел мне до отъезда встретиться со Сливко и передать, что ему продлен отпуск для устройства личных дел.
— Личные дела?! Какие это?
— Когда будете жениться, поймете, — весело ответил капитан и положил телефонную трубку.
Сливко женится!.. Ну почему так несправедливо все! Ведь он не любит ее так, как люблю я…
Весь день я ходил по городу и думал, думал о Люсе. Поздно вечером я обнаружил, что нахожусь неподалеку от ее дома. Ноги, помимо воли, несли меня все ближе к знакомым воротам.
Окна в доме были ярко освещены, доносилась музыка, смех. На какое-то мгновение на узорчатой шторе возникла тень Людмилы. Закинув кверху тонкие руки, так что хорошо обрисовалась ее маленькая грудь, Люся поправила пышные волосы. Потом к ней приблизилась другая тень, с погонами на плечах, и загородила ее. Хотелось схватить кирпич и запустить в окно.
«Не сходи с ума, — сказал я себе. — Этим ничего не добьешься. Надо же быть мужчиной!»
В ту же ночь я собрался, написал Сливко открытку и уехал из города.
Лишившись самолета, потеряв механика, распростившись с девушкой, я всецело доверился Кобадзе.
— Слова-то какие подобрал: лишился, потерял, распростился, — сказал капитан и поморщился, словно микстуру выпил.
Наш разговор происходил на крутом песчаном берегу речушки, которую на все лады расхваливал Лерман. Мы сидели с заброшенными в воду удочками и ждали, когда клюнет рыба.
— К сожалению, за этими словами большой смысл, — обреченно сказал я.
— Ни черта за ними нет. Абсолютно. Ты еще посмеешься над ними и над собой тоже. Кстати, труд — это, милейший, панацея от всех зол.
— Летный труд, видно, не для меня. — Говоря это, я не рисовался. Все чаще я спрашивал себя, правильно ли поступил, сделавшись военным. Не лучше ли было послушаться отца и стать кузнецом?
— Брось, брось говорить ерунду. — Кобадзе вскочил. — Меня что в тебе привлекло — твоя страсть, задор твой! — Кобадзе достал трубку и папиросы — он всегда набивал ее табаком из папирос. — А теперь вдруг ты заговорил по-другому. Будто выгорело в тебе все!
— Да нет, не выгорело. Просто мне кажется… ну, я сомневаюсь. Ты же сам, Гиви, говорил, что я кузнец, а не летчик.
— Ну, говорил. И сейчас скажу, если плохо будешь летать. А впрочем, не хочу я с тобой разговаривать, — Кобадзе отвернулся, но все же продолжал говорить: — Слабак ты. Выходит, встретился с трудностями и раскис. Ты что же — думал, в жизни будут одни пироги да пышки? Ах, черт возьми! Неужели тебя не задевает, что все молодые летчики уже вылетели в закрытой кабине? Скоро начнут полеты в облаках. Тебе нужно догонять. Или ты болен? — Озорно сверкнув глазами, капитан усмехнулся. Так он делал, когда ждал возражения или хотел, чтобы ему возразили. — Можно, конечно, и повременить, только догонишь ли тогда?
Из березовой поросли выпорхнула стайка рябчиков. Тесно прижавшись друг к другу, птицы взвились в светло-сиреневое небо, очертили ломаную дугу и сейчас же камнем упали на отбежавшую от своих сестер березку.
«Хорошо здесь! — впервые подумал. — Вольготно, как дома».
— Ты мне как-то письмо дружка показывал, — продолжал Кобадзе, — того, который взводом командует. Не верю я! Не пойдут солдаты в огонь и в воду за тем, кто их гавриками считает. Но я хочу другое сказать. Ты командуешь младшими командирами, грамотными специалистами. Они имеют дело едва ли не с самой сложной техникой и знают ее основательно. Каждому из них можно доверить целое отделение. Вот теперь и прикинь — отстал ты от дружка или рукой ему машешь?