Люди, недовольные режимом и считавшие активистов его слугами, представляли другой источник опасности. Даже члены пионерской организации, филиала комсомола для детей 10—14 лет, могли стать мишенью для нападения. В Россошанском районе в Центральной России, оплоте религиозного сектантства и монархизма, пионеры постоянно вызывали раздражение у верующих, называвших «пионерский галстук "дьявольским силком"» и считавших, «что носить его грех». В 1935 г. группа взрослых верующих подкараулила нескольких пионеров, возвращавшихся в полночь из пионерского клуба:
«Сектанты, одетые во все белое, напали на пионеров, загнали их в овраг, не выпуская оттуда более получаса. Арепьев [глава сектантов] схватил пионера Лободу и сорвал с него одежду, а в других кидал камнями и пробил одному голову. Бросая камни, сектанты кричали: "Чертенята идоловы, я вам покажу, как носить галстуки"»[76].
На Урале рабочий-активист, начинающий писатель Григорий Быков был убит местными молодыми людьми, имеющими связи с кулаками, после того как принял участие в написании истории своего завода, разоблачая скрывающихся там классовых врагов. Подобные инциденты, о которых постоянно писали газеты, давали всем активистам ощутить себя отчаянными храбрецами, ведущими жизнь, полную опасностей, даже если в действительности их существование было довольно серым, и история Павлика Морозова, пионера-мученика, производила такой же эффект[77].
Активисты поддерживали режим. Несомненно, некоторые из них становились активистами из честолюбия, поскольку их преданность могла принести им почести и продвижение по службе. Именно поэтому в активистах часто видели привилегированных фаворитов режима. Однако в собственных глазах они были бойцами, людьми, не щадившими своей жизни в реально идущей борьбе за социализм. Они были воинствующими противниками «отсталости», означавшей в первую очередь веру в Бога, угнетение женщины и прочие традиционные порядки. Они были противниками «бюрократии», т.е. часто вступали в конфликт с местной администрацией. Москва в принципе одобряла такие стычки, однако на практике активисты не могли положиться на то, что Москва защитит их от мести местного начальства, так что представление об активизме как о смелом и рискованном деле не было лишено оснований.
Коммунисты считали себя авангардом, ведущим массы к социализму. Эту мобилизующую, наставляющую, воспитательную роль они понимали лучше всего и находили самой для себя подходящей. Она давала им ощущение культурного и политического превосходства, которое посторонним зачастую было трудно понять. Как и утверждение о благе конспирации, концепция авангардной роли шла из дореволюционного прошлого партии. Применяемая к иной ситуации, когда партия уже находилась у власти, она оказалась неадекватной сразу в нескольких отношениях. Во-первых, правящий авангард обнаружил, что массы отнюдь не всегда хотят идти туда, куда он их ведет. В реальной жизни лидерство несколько утратило свое очарование: руководитель становился похож не на командира, героически ведущего солдат в бой, а, скорее, на буксир, волокущий мертвый груз в гавань. Порой, чтобы все же заставить свои войска двигаться, командирам приходилось гнать их вперед под дулом пистолета.
Во-вторых, концепция авангардной, мобилизующей роли руководства мало помогала в деле повседневного управления страной. Тут требовалась администрация; а поскольку коммунисты презирали бюрократию, нетерпимо относились к закону и рутинным процедурам, их отношения с собственным административным аппаратом были весьма сложными. Бюрократия являлась для них в лучшем случае необходимым злом. Но это зло росло и росло по мере увеличения сил государства и его стремления все контролировать. После того как государство практически превратилось в монополиста в сфере городского производства и распределения, одной из важнейших его функций, имеющей наиболее непосредственное отношение к городскому населению, стало распределение потребительских товаров. Вплоть до конца 1920-х гг. коммунистов в этой области интересовало главным образом перераспределение, т.е. лишение тех, кто пользовался привилегиями при старом режиме, товаров и прибылей и передача их тем, кто подвергался эксплуатации. Теперь же, когда сталинская революция возвестила наступление эры дефицита, основной задачей бюрократии и предметом главной заботы партийных лидеров стало собственно распределение.
2. ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА
Айви Литвинова, жена будущего наркома иностранных дел М. Литвинова, вскоре по прибытии в Россию в тяжелое время в конце гражданской войны сделала ценное наблюдение. Она думала, писала она подруге в Англию, что в революционной России «идеи» — это все, а «вещи» — ничто, «потому что у всех будет все необходимое, без излишеств». Но, «гуляя по улицам Москвы и заглядывая в окна на первом этаже, я увидела беспорядочно набитые во все углы московские вещи и поняла, что они никогда еще столько не значили»[1]. Эта мысль крайне важна для понимания повседневной жизни в СССР 1930-х гг. Вещи имели в 30-е годы в Советском Союзе огромное значение, хотя бы потому, что их было так трудно достать. Новая, крайне важная роль вещей и их распределения отразилась в повседневной речи. В 1930-е гг. люди не говорили «купить», говорили — «достать». Выражение «трудно достать» постоянно было в употреблении; большую популярность приобрел новый термин для обозначения всех тех вещей, которые трудно достать, — «дефицитные товары». На случай, если попадутся какие-нибудь из дефицитных товаров, люди ходили с сетками, прославившимися под названием «авоськи», в карманах. Завидя очередь, они пристраивались в нее и, лишь заняв свое место, спрашивали, за чем она стоит. Причем свой вопрос формулировали так: не «Что продают?», а «Что дают?» Однако поступление товаров по обычным каналам было столь ненадежным, что возник целый пласт лексики, описывающей альтернативные варианты. Товары могли быть проданы неофициально или из-под прилавка («налево»), если человек имел «знакомства и связи» с нужными людьми или «блат»[2]. 1930-е гг. были для советского народа десятилетием огромных трудностей и лишений, гораздо хуже, чем 1920-е. В 1932-1933 гг. все основные хлебородные районы поразил голод, вдобавок еще в 1936 и 1939 гг. плохие урожаи вызвали большие перебои в продовольственном снабжении. Города наводнили новые пришельцы из деревень, жилья катастрофически не хватало, а карточная система грозила рухнуть. Для большей части городского населения вся жизнь вертелась вокруг бесконечной борьбы за самое необходимое — еду, одежду, крышу над головой.
С закрытием городского частного сектора в конце 20-х гг. и началом коллективизации наступила новая эра. Американский инженер, вернувшийся в Москву в июне 1930 г. после нескольких месяцев отсутствия, описывает драматические последствия нового экономического курса:
«Кажется, все магазины на улицах исчезли. Исчез открытый рынок. Исчезли нэпманы. В государственных магазинах в витринах красовались эффектные пустые коробки и прочее декоративное оформление. Но товары внутри отсутствовали»[3]. Уровень жизни в начале сталинского периода резко понизился и в городе, и в деревне. Голод 1932-1933 гг. унес по меньшей мере 3-4 млн жизней и на несколько лет повлиял на рождаемость. Хотя политика государства была направлена на то, чтобы оградить городское население и дать крестьянам принять на себя главный удар, горожане тоже пострадали: смертность росла, рождаемость падала, и потребление мяса и сала на человека в городе составляло в 1932 г. меньше трети от того, что было в 1928 г.[4].