Дорфей прочел среди рыданий и проклятий толпы письмо, написанное Шалье перед тем, как он взошел на эшафот. Его прощание с друзьями, родителями, женой было полно слез; прощание с братьями-якобинцами — полно энтузиазма. Смерть придавала торжественность его словам. Народ принял их как завещание патриота.
На другой день Дорфей в первый раз председательствовал в суде. Тысячи заключенных всех сословий, дворяне, священники, собственники, коммерсанты, земледельцы за несколько дней переполнили тюрьмы шести департаментов. Их партиями отправляли в Лион, развозили по пяти тюрьмам, где держали в течение нескольких дней, а затем отправляли на эшафот. В числе первых жертв обращала на себя внимание молодая сирота, почти еще ребенок, Александрина Эшероль; она каждый день приходила к дверям тюрьмы и со слезами умоляла разрешить ей встретиться с теткой, заменившей ей мать, а теперь заключенной в темницу. Вскоре она увидела, как тетку повели на казнь, последовала за ней до подножия эшафота и тщетно молила, чтобы и ее убили вместе с ней. Мы обязаны этой девушке несколькими самыми драматичными и трогательными страницами описания этой осады. Александрина кровью своей семьи и собственными слезами записала рассказ о катастрофе, свидетельницей которой стала. Женщины — лучшие историки гражданских войн, потому что принимают в них участие только своим сердцем.
Альбиту, которого сочли слишком снисходительным, пришлось уехать, подобно Кутону, когда приехали Колло д’Эрбуа и Фуше, новые проконсулы, назначенные Горой. Робеспьер хотел присоединить к ним Монто, непоколебимого, но честного республиканца. Монто, поняв из судьбы Кутона, чего от него ждут, отказался ехать. Оба представителя начали с того, что обвинили Кутона в отсрочке разрушений и казней. Они привезли с собой фанатичных якобинцев, а также тюремщиков из боязни, чтобы сношения между жителями города и заключенными и естественная жалость к согражданам не повлияли на непреклонность местных стражей. Они заказали изготовить гильотины, как заказывают оружие перед войной. Они возили по городу, чтобы воодушевить население, урну с прахом Шалье. Доехав до алтаря, воздвигнутого в честь его смертных останков, они преклонили колена. «Шалье, — воскликнул Фуше, — кровь аристократов послужит тебе фимиамом!»
Символы христианства, Евангелие и распятие, привязанные к хвосту бредущего за процессией осла, были брошены в костер, зажженный на алтаре в честь Шалье. Из жертвенной чаши напоили осла, а Святые Дары растоптали. Храмы, в которых до тех пор конституционными священниками совершалось богослужение, были осквернены песнями, плясками и богохульными церемониями.
«Вчера мы основали религию патриотизма, — писал Колло. — Все проливали слезы при виде голубки, которая утешала Шалье в темнице и вздыхала около его жертвенника. „Мщение! Мщение!“ — кричали со всех сторон. Мы клянемся, что народ будет отомщен! Все, что создано пороком и преступлением, будет уничтожено. Путешественник на развалинах этого роскошного и мятежного города увидит только несколько хижин, в которых будут жить друзья равенства!»
Головы десяти членов муниципалитета упали на следующий день. Самые лучшие здания города были взорваны. Патриотическая инструкция, подписанная Фуше и Колло, в следующих словах резюмировала права и обязанности: «Граждане, необходимо, чтобы все те, кто прямо или косвенно принимали участие в мятеже, сложили свои головы на эшафоте. Если вы патриоты, то сумеете отличить своих друзей; всех остальных вы лишите свободы. Пусть никакое соображение не останавливает вас: ни возраст, ни пол, ни родство. Отбирайте силой все, что у граждан имеется лишнего: каждый, владеющий чем-то сверх необходимого, может только злоупотреблять этим. По какому праву человек хранит излишние вещи и одежду? Пусть золото, серебро и все металлы поступят в народную казну! Уничтожьте религии: у республиканца нет другого бога, кроме отечества. Все коммуны республики не замедлят последовать примеру Парижской коммуны, которая на развалинах готического культа воздвигла храм разума. Помогите нам одержать победу, или мы поразим вас самих».
Сообразно духу этой прокламации Фуше и Колло назначили комиссаров для конфискации и доносов и присудили по 30 франков вознаграждения за каждый донос. Вознаграждение шло вдвойне за дворян, священников, монахов и монахинь. Цену крови уплачивали только тому, кто лично доставлял виновного в трибунал.
В то время как собственники и торговцы погибали, дома рушились под ударами молотов. Как только доносчик указывал на конфискованный дом, комитет, заведующий разрушением, немедленно направлял к его стенам своих землекопов. Жалованье разрушителям доходило до четырех тысяч франков за десять дней. В пятнадцать миллионов обошлось разрушение города, ценность зданий которого достигала трехсот миллионов.
Лион, оставшийся почти без жителей, молчал среди своих развалин. Рабочие, лишенные работы и хлеба, завербованные и состоявшие на жалованье у представителей, казалось, приходили в неистовство с топорами в руках, измываясь над трупом города, который их кормил. Шум падавших зданий, пыль, покрывавшая город, гул пушечных выстрелов и залпы взводов, расстреливавших жителей, стук тележек, привозивших из пяти городских тюрем обвиняемых в суд и отвозивших осужденных на гильотину, — остались единственными признаками жизни, эшафот — единственным зрелищем, клики оборванной толпы, раздававшиеся, как только чья-нибудь голова скатывалась к ее ногам, — единственным увеселением.
Наружные стены дворца Сен-Пьер и фасада ратуши были забрызганы кровью. По утрам в ноябре, декабре и январе — месяцы, наиболее изобиловавшие казнями, — жители этого квартала видели, как над почвой поднимался легкий розовый туман. Это была кровь их сограждан, убитых накануне, тень города, рассеивающаяся при лучах солнца. Дорфей, по настоянию жителей квартала, перенес гильотину немного дальше и поставил ее над открытой сточной трубой. Кровь, сочившаяся между досками, стекала в ров десяти футов глубины и оттуда уносилась в Рону вместе с нечистотами. Прачки перенесли на другое место свои плоты, чтобы не пачкать белье в окровавленной воде. Когда же казни, усиливаясь, как биение пульса во время гнева, дошли до двадцати, тридцати и сорока в день, то оружие смерти поставили посередине моста Моран, над самой рекой. Кровь спускали в реку, а головы и туловища казненных бросали через перила в середину течения Роны.
Почти все казненные принадлежали к цвету лионской и окрестной молодежи. Их возраст составлял их преступление. Тут встречались люди разных сословий, происхождений, состояний, мнений. Духовенство, дворянство, буржуазия, купечество, простолюдины — все смешалось. Ни один гражданин, на которого мог бы указать доносчик, не ускользнул от ареста. Немногие избежали смерти. Все, носившие знатное имя, имевшие состояние, профессию, фабрику, дом, все, на кого могло пасть подозрение, что они могут оказаться на стороне богатых, были заранее приговорены к смерти проконсулами и их клевретами. Десятая честь жителей города и окрестностей погибла.
Каждый день регистратор тюрьмы читал вслух на тюремном дворе список арестованных, которые должны были предстать перед судом. Все слушали чтение, затаив дыхание. Уходившие делили свои постели, одеяла, одежду и деньги между остававшимися, затем строились во дворе в длинную шеренгу, человек по шестьдесят или восемьдесят, и шли таким образом через толпу в здание суда. Размеры зала суда и утомление палача одни только и ограничивали число осужденных, убиваемых в продолжение дня. Пятеро судей, каждый из которых в отдельности имел человеческое сердце, судили все вместе как механическое орудие. Находясь под наблюдением подозрительной толпы, они сами дрожали под угрозой того террора, которым поражали других. Однако их действия не удовлетворяли более Фуше и Колло д’Эрбуа. Эти представители обещали парижским якобинцам чудеса строгости. Сентябрьские дни вставали перед ними как пример. Дорфей написал представителям народа: «Готовится великий акт народного правосудия. Он будет способен привести в ужас будущие века. Для того чтобы придать ему то величие, которое должно его отличить, чтобы он мог достигнуть такого величия, как история, необходимо присутствие администраторов, армейских корпусов, членов народного суда, должностных лиц в виде депутаций. Я хочу, чтобы этот день правосудия стал празднеством; я говорю „празднеством“ — и это совершенно верно: когда преступление сходит в могилу, человечество вздыхает свободно и настает торжество добродетели».