Коммуна побоялась злоупотребить патриотизмом богатых кварталов и склонна была более доверять предместьям. Выбор ее остановился на предместье Сент-Антуан, местности, где 14 июля зародилась революция; гильотину приказали воздвигнуть у заставы Трона. Уже не беспокоясь о том, что она смутит сердца и вызовет сожаления у жителей этого предместья, республика ознаменовала новое место еще более многочисленными казнями. Тележки все увеличивались в количестве. Однажды на них везли сорок пять судей Парижа и тридцать три члена тулузского парламента; в другой раз — двадцать семей купцов из Седана.
Одну из тележек окружали дети в лохмотьях; казалось, эти дети оплакивали и благословляли отца. Сидевшим в тележке стариком был Фенелон, внучатый племянник автора «Телемака» — этого источника революции, сбившейся с истинного пути и упивавшейся теперь кровью своей семьи. Аббат Фенелон учредил в Париже богоугодное заведение для бездомных детей, которые каждую зиму спускались с гор Савойи зарабатывать себе пропитание во Франции, поступая в услужение в больших городах. Узнав, что их покровителя хотят у них отнять, дети утром отправились всей толпой в Конвент умолять представителей о человеколюбии. Их молодость, речи, слезы тронули депутатов. «Разве сами вы дети, что вас разжалобили эти слезы? — воскликнул Билло-Варенн. — Войдите хоть раз в сделку с правосудием и завтра же аристократы убьют вас без сострадания!»
Конвент не решился смягчить приговор. Аббат Фенелон отправился на плаху, сопутствуемый своими добрыми делами. Дряхлому восьмидесятидевятилетнему старцу пришлось помочь взойти на ступени гильотины. Взойдя на эшафот, Фенелон попросил палача развязать ему руки, чтобы послать благословение бедным малюткам. Растроганный палач повинуется. Фенелон протягивает руки. Дети склоняют свои обнаженные головы под благословение умирающего. Пораженная толпа следует их примеру, падает на колени. Льются слезы, раздаются рыдания. Казнь принимает характер жертвоприношения.
Предместье Сент-Антуан также вознегодовало на то, что стало местом смерти. Земля отталкивала кровь. Но осуждающие находили, что смерть шествует недостаточно быстро.
На кладбище Монсо вырыли огромную яму (ее долго не засыпали), края которой были уставлены бочками с известью. Сюда сбрасывались головы и тела обезглавленных. Настоящая кровавая клоака, над которой возвышалась надпись Dormir (спать), точно палачи хотели успокоить себя тем, что жертвы их никогда не проснутся.
LVII
Андре Шенье — Принцесса Елизавета перед Революционным трибуналом — Робеспьер царит в Коммуне и в Конвенте
Уверенность в неизбежной смерти не посеяла ужаса в парижских тюрьмах. Каждый день отсрочки оказывался праздником жизни, который старались посвятить удовольствиям. Легкомыслие заменяло бесстрашие. Между заключенными завязывались кратковременные дружеские отношения, любовь. Свидания, тайная переписка, театральные представления, устраиваемые в камерах, музыка, поэзия и танцы продолжались до последних минут. Когда отрывали от игры одного, он передавал свои карты следующему; когда кого-либо заставали за столом, он спешил допить свой стакан; застигнутые в объятиях любовницы торопились насладиться последним взглядом. Никогда еще бесстрашный и сладострастный ум французской молодежи не играл так с опасностью. Казнь придавала этой молодежи величие, но не сделала ее серьезнее. Многие находили отраду в религии. Священники, пребывающие в заключении или пробиравшиеся в тюрьму переодетыми, совершали таинства, больше похожие на жертвоприношения. Поэзия, этот выраженный словами вздох души, делала бессмертными последние биения сердец поэтов.
Андре Шенье, обладавший душой древнего римлянина и воображением древнего грека, отважным патриотизмом отвлеченный от занятий поэзией в политику, был заключен в тюрьму за принадлежность к партии жирондистов. Мечты его пылкого воображения нашли предмет поклонения в лице заключенной в той же тюрьме мадемуазель де Куанье. Андре Шенье выказывал этой молодой узнице восторженное поклонение и уважение, казавшееся еще более трогательным вследствие тени преждевременной смерти, уже витавшей над нею. Он посвятил ей самый мелодичный из вздохов, когда-либо вышедших из недр тюрьмы.
Неспелый колос ждет, не тронутый косой,
Все лето виноград питается росой,
Грозящей осени не чуя;
Я так же хороша, я так же молода!
Пусть все полны кругом и страха, и стыда —
Холодной смерти не хочу я!
Широкая мечта живет в моей груди,
Тюрьма гнетет меня напрасно: впереди
Летит, летит надежда смело.
Так, чудом избежав охотника сетей,
В родные небеса, счастливей и смелей,
Несется с песней Филомела.
О, мне ли умереть? Упреком не смущен,
Спокойно и легко проносится мой сон
Без дум, без призраков ужасных;
Явлюсь ли утром — все приветствуют меня,
И радость тихую в глазах читаю я
У этих узников несчастных.
О смерть! Меня твой лик забвеньем не манит.
Ступай утешить тех, кого печаль томит,
Иль совесть мучит, негодуя.
А у меня в груди тепло струится кровь,
Мне рощи темные, мне песни, мне любовь…
Холодной смерти не хочу я!
Так, пробудясь в тюрьме, печальный узник сам,
Внимал тревожно я замедленным речам
Какой-то узницы… И муки,
И ужас, и тюрьму — я все позабывал,
И в стройные стихи, томясь, перелагал
Ее пленительные звуки.
Те песни, чудные свидетели тюрьмы,
Кого-нибудь склонят певицу этой тьмы
Искать, назвать ее своею…
Был полон прелести аккорд звенящих нот,
И, как она, за дни бояться станет тот,
Кто будет проводить их с нею.
В Кармелитский монастырь, в узкую и мрачную камеру, с окном, выходившим в сад, были заключены три молодые женщины. Никогда скульптор не соединял в подобной группе красоту и грацию лиц и форм, которые могли растрогать даже палачей. Одна из них была госпожа д’Эгильон — кровь ее родственников еще дымилась на эшафоте; другая — Жозефина Ташер, вдова генерала Богарне, незадолго перед тем заплатившего жизнью за неудачу, которую он потерпел в Рейнской армии; третья и прекраснейшая из всех — юная Тереза Кабаррюс, возлюбленная Тальена, виновная в том, что спасла в Бордо от смерти множество жертв.
Ложем для всех трех пленниц служил матрац, брошенный на полу в нише, в глубине их темницы. Они проводили на нем время под гнетом воспоминаний, тревоги и жажды жизни; кончиками ножниц и зубьями гребенок писали на штукатурке стены вензеля, цифры, имена людей, о которых печалились, горькие жалобы об утерянной свободе. Еще и сейчас можно прочесть эти надписи. В одном месте: «Свобода, когда ты перестанешь быть пустым звуком?» В другом: «Сегодня сорок семь дней, как нас заперли». В третьем: «Нам сказали, что завтра нас выпустят». На противоположной стене: «Тщетная надежда!» Немного ниже три подписи рядом: «Гражданка Тальен, гражданка Богарне, гражданка д’Эгильон».
Образ смерти, витавшей над ними, не щадил ни их взоров, ни их воображения. Они размещались в той самой камере, где сентябрьские убийцы зарезали наибольшее число священников. Двое из убийц, утомившись и желая отдохнуть, прислонили к стене свои сабли. Контуры этих сабель оставили на сырой штукатурке кровавый отпечаток от рукоятки до конца клинка, точно огненные мечи карающих ангелов, которыми те размахивают вокруг скинии.