Но он не прощает ее еще. Нет, не прощает! Она заплатит ему, он заставит ее заплатить ему за все, он отомстит ей. Злобные мысли навязчиво снова и снова возвращались к нему. «Ах, что за ночь! — Он поцеловал свой укушенный палец. — Что за ночь!.. Я никогда не забуду эту ночь!» — думал он вслух восхищенно, стоя в темной зале перед раскрытым окном, и слезы лились из глаз, а ветер играл волосами.
Но сердце, увы, забывает, у сердца много забот… И проходит майский день, и лето проходит, и налетает буря на сады, увешанные перезрелыми плодами; сердце стареет… Часы, дни, месяцы и годы, они текут и текут, нагромождаясь друг на друга; память переполняется, в ней все перемешивается, все покрывается густой пылью, зарастает паутиной; стены ветшают и рушатся, гниют и зарастают плесенью, память чахнет, умирает… И пришло время, когда в такую же майскую полночь Бадой Монтия шел домой, не помня уже ничего, сосредоточив все свое внимание на том, как бы благополучно пересечь улицу; шел, опираясь на трость, глаза его уже были тусклыми, ноги плохо слушались — он стал стар, ему уже больше шестидесяти, ссутулившийся, сморщенный старичок с побелевшими волосами и усами, — шел, возвращаясь с тайного собрания патриотов; в ушах его все еще стоял шум собрания, ему слышались речи, и сердце этого человека, страстно любящего свою родину, ликовало, когда он приближался к дверям родного дома… Позабыв о кануне майского дня, вошел он внутрь дома и в дремлющей тишине машинально заглянул за дверь залы, заглянул — и вздрогнул, застыл на месте, кровь похолодела у него в жилах: там, в зеркале, ему померещилось лицо, лицо духа, освещенное неверным светом свечи, с закрытыми глазами и шевелящимися губами, лицо, которое — как ему показалось — он уже видел там прежде (может, то было минуту назад?); память лихорадочно работала, закрутилась в обратном направлении вереница годов, месяцев, дней и часов, он стал опять молод — юный щеголь, только что возвратившийся из Европы, он весь вечер напролет танцевал, пил напропалую… Он вскрикнул — и мальчик у зеркала в накинутой на плечи пижаме подскочил от страха и едва не выронил свечу из рук, но, обернувшись назад и разглядев в дверях старого человека, вздохнул с облегчением, весело рассмеялся и подскочил к нему.
— Ой, дедушка, как ты напугал меня!
Дон Бадой стоял перед ним бледный и растерянный.
— Так это ты, ты, маленький разбойник! И что все это значит, а? Что ты здесь делаешь в такой час?
— Ничего, дедушка. Я только… я только…
— Да, ты великий Сеньор Только, я очень рад с вами познакомиться, Сеньор Только! Я вот сейчас обломаю о твою голову эту тросточку, тогда ты, наверное, станешь кем-нибудь еще, сэр!
— Дедушка, да это просто глупость. Они сказали мне, что я увижу свою жену.
— Жену? Какую жену?
— Мою. Ребята в школе рассказывали, что можно увидеть свою будущую жену, если поглядеть ночью в зеркало и сказать:
Зеркало, зеркало, мне скажи,
кого полюбить, мне укажи.
Дон Бадой сочувственно улыбнулся. Он погладил мальчика по голове и увлек с собой обратно в залу. Уселся в глубокое кресло и притянул его к себе.
— Поставь свечу на пол, сынок, и давай поговорим об этом… Итак, тебе уже нужна жена, а? Или ты хотел только сначала взглянуть на нее, так сказать, одним глазком?.. А ты знаешь, что те, кто занимается такими вещами, глупые, испорченные мальчишки, рискуют увидеть страшные вещи?
— Знаю, мальчишки предупредили меня, что можно увидеть вместо этого ведьму.
— Именно! А эта ведьма такая страшная, такая ужасная, что ты мог бы умереть от испуга. А то еще она заколдует тебя, замучает, съест твое сердце и выпьет всю твою кровь!
— Да что ты, дедушка! У нас сейчас тысяча восемьсот девяностый год. Какие еще могут быть ведьмы!
— О-хо-хо, мой юный Вольтер! А что, если я расскажу тебе, как видел ведьму собственными глазами?
— Ты? Где?
— Вот в этой самой зале и в этом самом зеркале, — отвечал старик, и его игривый голос стал вдруг суровым.
— А когда, дедушка?
— Да не так давно. Когда я был чуть постарше тебя… О, я был глупым, тщеславным парнем, ничего не понимал и, хотя чувствовал себя прескверно в ту ночь, не захотел ложиться спать и не смог пройти мимо этой двери, впрочем не помышляя задерживаться перед зеркалом, потому что вид у меня был тогда — краше в гроб кладут. Но когда я сунул голову в дверь, в зеркале я увидел…
— Ведьму?
— Точно!
— И она заколдовала тебя, дедушка?
— Она околдовала меня, она мучила меня. Она сожрала мое сердце и выпила всю мою кровь, — с неподдельной горечью в голосе отвечал внуку старик.
— Мой бедненький дедушка! А почему ты никогда не рассказывал мне об этом? Она была очень страшная?
— Страшная? Мой бог, она была красива, я никогда не встречал более красивого существа, чем я увидал в ту ночь! Глаза ее были чем-то похожи на твои, а волосы — что вороново крыло, черные-черные, а обнаженные плечи блестели как золотые. Боже мой, как она была обворожительна! Но я должен был знать, я должен был знать, что это за мрачная, губительная натура!
Немного помолчали. Потом мальчик спросил шепотом:
— И что это за такое ужасное зеркало, дедушка?
— А при чем тут зеркало?
— Ну как же, ты видел в нем ведьму. А мама когда-то рассказывала мне, что ей говорила ее мама, моя бабушка, как она однажды видела в этом зеркале дьявола. Может быть, она и умерла от внезапного испуга?
Дон Бадой встрепенулся от неожиданности. На какой-то миг он совершенно позабыл, что она действительно уже умерла, что она скончалась, бедная Агуэда; что они наконец успокоились, оба, что ее усталое тело обрело покой, освободилось теперь от его гнусных выходок, от западни, в которую она попала в ту майскую ночь, от силков, которые расставляет лето, от ужасных серебряных цепей лунного света… Она превратилась под конец просто в кипу седых волос и груду костей — увядшая, вечно хнычущая, страдающая от чахотки, то и дело бранящаяся, с глазами, похожими на горячие уголья, и землистым, пепельным лицом… А теперь ничего, ничего не осталось от нее, только имя на камне, только камень на кладбище — и больше ничего, совсем ничего не осталось от молодой девушки, вспыхнувшей так ярко, так живо в этом зеркале однажды грозовой майской ночью много-много лет тому назад.
И ему вспомнилось, как жалобно она зарыдала, вспомнилось, как больно укусила его за палец и вмиг улетела, как он пел тут в темной зале, один посреди ночи, впервые ощутив, что такое любовь… И такая грусть охватила его вдруг, и так стало тяжело на душе, что он не смог сдержать невольных слез, хотя и стыдился присутствия мальчика. Отправив внука спать, он подошел к окну, отворил створки и огляделся. Он смотрел на грязную, вонючую улицу, едва освещенную парой фонарей, по которой вдруг с грохотом проносился запоздалый экипаж, подскакивая на булыжной мостовой, по обе стороны которой о чем-то шептались слепые темные дома, смотрел на черепичные крыши, неясно проступающие во тьме, словно зловещие шахматные доски на фоне грозового неба, покрытого клоками мрачных облаков, сквозь которые осторожно крадется чертовски старая луна, а ветер жутковато завывает, свистит, пахнет морем и летними садами, навевая невыносимые воспоминания о том мае, той майской ночи, старой-старой любви старого человека, роняющего сейчас слезы у окна; да, согбенный старик горько плачет во тьме у окна, слезы стекают по его щекам, ветер шевелит его посеребренные сединой волосы, а одну руку он прижимает ко рту… А с улицы доносится постукивание по булыжнику тяжелых сапог стражника, позвякивание его фонаря, притороченного к поясу, и мощное эхо его раскатистого голоса разносит в ночи: «Guardia sereno-o-o! A las doce han dado-o-o!»
Перевод М. Салганик