Девушка закрыла глаза и прошептала магическую формулу. И еще не успела закончить, как дикий ужас охватил все ее существо. Застыв на месте, не в силах пошевелиться, она не могла заставить себя открыть глаза, ей показалось, что теперь она так и останется стоять тут вечно, словно околдованная. За спиной послышались чьи-то шаги, приглушенный смешок, и она тотчас же открыла глаза…
— И что ты увидела, мама? Ой, что же это было?
Но донья Агуэда будто позабыла про маленькую девочку, примостившуюся у нее на коленях. Она глядела на курчавую головенку, склонившуюся ей на грудь, а видела себя в большом зеркале, висевшем в приемной зале. Это была та же самая большая комната и то же зеркало, только лицо, отражавшееся в нем, казалось совсем другим, постаревшим, злым, с каким-то мстительным выражением, обрамленное седеющими волосами и так ужасно изменившимся, так не похожим на то, другое, как белая маска отличалась от свежего, юного лица молоденькой девушки, которое она увидела тогда, в ту бурную майскую ночь много-много лет тому назад…
— Мама, ну что же это было? Расскажи, пожалуйста. Что ты увидела?
Донья Агуэда взглянула на дочку, потом снова в зеркало, но лицо не стало иным, только в глазах стояли слезы.
— Я увидела дьявола, — проговорила она с горечью.
Девочка побледнела.
— Дьявола, мама?.. Ох!
— Да, моя любимая. Я открыла глаза и там, в зеркале, над моим левым плечом увидела улыбающееся лицо дьявола!
— Ох, бедная мамочка! И ты очень испугалась?
— Можешь себе представить… И вот поэтому хорошие маленькие девочки не должны глядеться в зеркало, если им не разрешают мамы. И тебе придется бросить эту гадкую привычку, дорогая, постоянно любоваться собой в каждом зеркале, мимо которого ты проходишь, а то, не ровен час, и увидишь что-нибудь страшное.
— А дьявол, мама, — какой он?
— Ну, дай-ка вспомнить… У него были такие курчавые волосы и шрам. Да, шрам на щеке.
— Как у папы?
— Почти. Только у дьявола это был шрам греха, а у твоего папы — шрам доблести и чести, как он говорит.
— Расскажи, расскажи еще про дьявола.
— Ну, у него были усы.
— Тоже как у папы?
— О нет. У папы они грязные, с проседью и все насквозь провоняли табачищем, а у дьявола — черные-черные и такие изящные, такие изящные!
— А рогов у него не было, мама, или хвоста?
Губы матери сами собой сложились в едва приметную улыбку.
— Конечно, были. Но, увы, я в то время не могла их увидеть. Все, что я заметила, — это его блестящая одежда, сверкающие глаза, вьющиеся волосы и усы, прекрасные усы.
— А он не говорил с тобой, мама?
— Говорил… Да, он говорил со мной. — И, наклонив седеющую голову, она тихонько всхлипнула.
— Для таких чар, как ваши, не нужна свеча, прекрасная, — проговорил он в зеркало из-за ее спины, не переставая улыбаться, и, отступив на шаг назад, изогнулся картинно в низком поклоне. Она резко обернулась и взглянула ему прямо в лицо, а он громко расхохотался. — А я знаю вас! — воскликнул он. — Вы — Агуэда, которая была еще маленькой девочкой, когда я уезжал, а теперь превратилась в восхитительную красавицу. Мы танцевали с вами вальс, а вот польку со мной танцевать вы не стали.
— Дайте мне пройти, — проговорила она тихо, но решительно, видя, что он преграждает ей дорогу.
— Но я хочу станцевать с вами польку, прекрасная, — не унимался он.
Они стояли перед зеркалом, и только их частое дыхание слышалось в темной зале; свеча горела между ними, и на стенах колыхались их тени. Молодой Бадой Монтия (он прокрался в дом, будучи слишком пьяным, чтобы спокойно отправиться спать) вдруг почувствовал, что протрезвел, ощутил себя бодрым и готовым на все. Глаза его сверкали, шрам на лице налился алым цветом.
— Дайте мне пройти, — повторила девушка. Голос ее зазвенел от ярости. А он крепко схватил ее за руку.
— Нет, — улыбнулся он. — Нет, пока мы не станцуем.
— Подите к дьяволу!
— Ну и характер у моей гордячки!
— Я не ваша гордячка!
— Ну а чья? Я знаю его? Я кого-нибудь смертельно оскорбил? Так обращаясь со мной, вы делаете своими врагами и всех моих друзей.
— Ну и что из этого? — с вызовом спросила девушка, выдернула руку и сверкнула зубами у самого его лица. — О, как я ненавижу вас, напыщенные мальчики! Вы побывали в Европе и воротились назад эдакими элегантными лордами, а мы, бедные девушки, должны послушно прощать вам все. Мы, конечно, не столь изящны, как парижанки, в нас нет столько огня, как у женщин Севильи, в нас мало остроты, остроумия! Ух, как вы все утомительно однообразны, как вы надоели мне, утонченные молодые люди!
— Да полноте, откуда вы все это взяли про нас?
— Слышала, как вы болтали между собой, и презираю всех вас, вместе взятых!
— Но себя-то вы уж, верно, совсем не презираете, сеньорита. Вы пришли сюда, чтобы полюбоваться в зеркало своими чарами, пришли в полночь!
Ее лицо стало мертвенно-бледным. Он мстил обдуманно, расчетливо.
— Я вовсе не собой любовалась, сэр!
— Может быть, вы любовались луной?
И тут она не выдержала. Открыла было рот от изумления и силилась что-то ответить, но залилась слезами. Свеча выпала из ее рук, она закрыла лицо руками и горько зарыдала. Свеча потухла, и они остались в полной темноте. Бадой ощутил вдруг угрызения совести.
— Ой, не плачь, маленькая! Прости меня, пожалуйста! — говорил он срывающимся горячим шепотом. — Пожалуйста, не плачь! Я — свинья, грязная свинья! Я был пьян, маленькая, я был пьян и не соображал, что говорю.
На ощупь он отыскал ее руку и прижал к своим губам. Ее била мелкая дрожь. Ей стало холодно в белом платье.
— Дайте мне уйти, — простонала девушка и с силой отдернула руку.
— Нет, скажите сначала, что вы меня прощаете. Простите меня, Агуэда.
Ничего не отвечая, она притянула его руку к своим губам и вдруг со всей силы укусила за палец, укусила так сильно, что он взвыл от боли и в сердцах хлестнул другой рукой. Ударил и попал в воздух, потому что Агуэда уже была далеко. Одним махом взлетела по лестнице — до него донесся только легкий шелест юбки, пока он в ярости зализывал кровоточащий палец.
Жестокие мысли роем проносились в его разгоряченной голове: он пойдет и все расскажет своей матери, она сделает так, чтобы эту дикарку прогнали из дому, или нет, лучше он сам поднимется сейчас в комнату к девицам, сдернет ее с постели и при всех отхлещет эту дуру по лицу!.. Но тут же ему подумалось, что им всем предстоит назавтра поездка в Антиполо[176] рано поутру, и он стал соображать, как бы сделать так, чтобы попасть с ней в одну лодку.
О-о, он ей отомстит, она заплатит ему за все, эта маленькая дрянь! «Она еще пожалеет об этом, горько пожалеет, — предвкушая месть, злорадствовал неудачливый кавалер, слизывая с пальца кровь. — Но какова! Иуда в юбке! Какие у нее были в этот момент глаза! А как хороша она в гневе, как залилась румянцем!»
Ему вспомнились ее обнаженные плечи, словно позолоченные в призрачном свете свечи, гладкие, бархатистые. Он снова увидел ее гордую, высокую шею, ее упругую грудь, едва скрытую за вырезом белого платья. «Черт возьми! А она была восхитительна! И как это ей пришло в голову, что у нее нет огня или грациозности? И остроты, пикантности? Да всего этого у нее сколько угодно!»
На душе у него вдруг стало так хорошо, что он не заметил, как помимо своей воли запел, запел громко, один в погруженной во мрак зале, и тотчас же понял, что влюбился, влюбился в нее самым сумасшедшим образом. Ему страстно захотелось увидеть ее опять — сразу! тут же! — дотронуться до ее руки, провести рукой по ее волосам, услышать ее строгий голос. Он растворил окно, и неизъяснимая прелесть майской ночи поразила его до глубины души. Да, это был уже май, пришло лето, а он был молод — очень молод! — и до самозабвения влюблен. И это ощущение счастья, переполнившее его, было столь сильно, что он не выдержал, на глазах его выступили слезы.