Аарона уже не удивило знание событий, о которых говорил вождь наемников, описывая жизнь в богатых славянских городах: здесь, в Испании, подвластной Полумесяцу, пожалуй, о любом закоулке мира знают куда лучше, чем сами обитатели этого закоулка! Бурно и строго хотелось возразить Кхайрану, что Болеслав бьется с франками, а вернее, с саксами не ради добычи, а только за воплощение мечтаний Оттона, ради славы и мощи Римской империи. Но раздумал: не поймет Кхайран, что это значит — благородное наследие Оттоново! И посему лишь спокойно ответил, что попросит знакомых евреев, чтобы те вывели военачальника наемников за пределы халифата, а сам он уезжать не собирается: остается в стране, подвластной Полумесяцу, остается навсегда среди своих преследуемых братьев во Христе.
Кхайран назвал его безумцем. Останется среди братьев во Христе? Но ведь никто так не пострадает от победы берберов, как именно христиане! Страстно, горячо и невежественно почитают берберы Аллаха и пророка его, Магомета, упиваются любыми убийствами, но убийствами неверных больше всего! И хотя бы потому, что среди их противников, дружинников Кхайрана и Ан-бара, много есть христиан, скрытых и даже явных, — они не пощадят ни одного священника, ни одного христианского монаха. Так что пусть скорей убирается пришелец из страны франков — пусть поскорей убирается, пока есть время! А его, Кхайрана, возьмет с собой. С евреями в любом случае Кхайран не пойдет, не может пойти. Они давно ненавидят дружины, которые называют славянскими, что тут скрывать: люди Кхайрана и Анбара не раз и не два поживились на имуществе, здоровье и жизни евреев. Евреи поддерживают берберов — и, когда Кхайран очутится в их руках, они с радостью выдадут его Хаббусу.
— А у вас там, в стране франков, евреев убивают? — спросил он с неожиданной тревогой.
— Епископы и аббаты защищают евреев, но не всегда получается: часто их убивает городская чернь, особенно когда случается чума или засуха, — со вздохом ответил Аарон.
— Тогда ты обязательно должен взять меня с собой. Ты должен объяснить франкам, кто я такой, защитить меня. Ведь если я один отправлюсь к франкам, они могут меня убить, решив, что я еврей. А как я еще смогу убедить ваших, что все иначе. Ведь раз я принимал веру Магомета, то и отметил себя знаком союза Авраама с богом, нестираемым знаком…
Кхайран умолк. Сжался и содрогнулся.
— Самое глупое, самое поганое дело быть убитым по ошибке, — добавил он срывающимся голосом.
Аарон сочувственно, но решительно повторил, что хотя он очень хотел бы помочь побратиму Болеслава, по, к сожалению, не может, так как остается здесь. Остается с братьями по вере, хотя ему и грозят муки и смерть от рук берберов.
Но когда Кхайран ушел понурясь, Аарон уже не был уверен, что останется.
Не остался. Покинул Кордову в страшный день убийств, так точно предсказанный, так пророчески описанный Кхайраном.
И Аарон погиб бы, как погибли тысячи, как погиб Абдаллах Ибн аль-Фаради. Аарона спасли евреи. Кхайран не ошибся. Евреи действительно держали сторону берберов. И берберы в благодарность не убивали их, только грабили. Два еврея нашли Аарона в доме Ибп аль-Фаради, вывели его под нечеловеческие крики насилуемых и убиваемых жен ученого араба, провели между грудами трупов — каждому встречному берберу объясняли с многозначительной улыбкой, что ведут немого, племянника самого Ибн Нагрелли, великого мудреца во Израиле, улыбку подкрепляли горстью изумрудов или золотым динаром. Когда благополучно переплыли Гвадалквивир и укрылись в апельсиновой роще, Аарон принялся с жаром, многословно благодарить их за спасение. Старший прервал его, спокойно, холодно, почти сухо:
— Можешь не благодарить. Нам ты ничего не должен за свою жизнь. Деверь моей тетки получил от какого-то вашего епископа выпас под Кёльном за то, чтобы я здесь, в Кордове, берег твою голову. Так что не меня благодари, а своего епископа.
В Кёльн Аарон возвращался совершенно одинокий. Он ожидал упреков, может быть, даже взрывов гнева со стороны разочарованного Гериберта, которому не привел ни одного управителя виноградника, ни одного умелого ремесленника или хотя бы работника. Кёльнский архиепископ наверняка прогонит его со своего подворья, но Аарон не очень этим огорчался. По дороге через королевскую Францию он принял твердое решение вернуться в Рим. Попросит покровительства у Иоанна Феофилакта: уж кто-кто, а этот любимец мудрости не отрекся, наверное, от памяти Герберта-Сильвестра, как французы и лотарингцы, как Ингон, Лиутерих, даже Фульбер, любимый ученик.
А если Иоанн Феофилакт не сможет оградить Аарона щитом безопасности и надежности, если сын Феодоры Стефании и новый папа, как и предыдущий, безвольное орудие Кресценциев, станут преследовать любимца Сильвестра Второго, пусть и это случится: за все надо платить страданием; нельзя уклоняться от этой расплаты, нельзя.
Когда вдалеке начали вырисовываться башни Кёльна, Аарон еще раз вспомнил все мысли, которыми поделился с ним, оставил ему в наследство жестоко убитый берберами Абдаллах Ибн аль-Фаради.
Ибн аль-Фаради утверждал, что, дабы одни могли возводить прекрасные дворцы, писать прекрасные стихи, погружаться в тайны математики, логики и астрономии, другие должны работать в поле, в мастерской, в рудниках, чтобы первым было что есть, во что одеться, — они должны работать, пусть даже и не хотят: рабство неизбежно.
— Иначе мы бы все жили сейчас, как звери в пещерах, голые и непросвещенные.
— А если именно тот, кого принуждают к невольничьей работе в поле или в руднике, получил от предвечной мудрости чудесный и таинственный дар, который на свободе сделал бы его учителем учителей в поэзии, математике, философии? — со слезами на глазах, с глухой болью в сердце спросил Аарон.
— Этот дар высечет из него такую мощь, что раскует цепи рабства и вознесет в ряд самых достойных. Ты говорил о Кхайране: разве не был он невольником, прикованным к веслу? А ныне он могущественный военачальник.
— А сколько Кхайранов и дальше гребут, пока не умрут в цепях? Собачьей смертью… Ты издеваешься надо мной, а ведь я прибыл сюда для того, чтобы таких, как Кхайран, освободили от цепи… Я уже говорил тебе как-то: сила общины моей, сила церкви исходит из мудрости, а служит любви и доброте… Я выкупаю невольников, чтобы они, скинув цепи, распрямив спины и локти, имели возможность работать свободным разумом, высекать из него сокровища в разных искусствах.
— А до меня доходили вести, что те, кого ты выкупил, куда тяжелее работают на землях епископов и монастырей, спиной и плечом, а никак не разумом, которым они здесь трудились… Но именно так и должно быть. Ведь если бы никто не гнул спину на епископа и аббата в поле, то откуда бы взял епископ или аббат одежду, еду и угол для тех, кто тебя, Аарон, учил грамматике, риторике и логике? Ты подумал когда-нибудь о том, сколько невольничьих рук работало для того, чтобы ты был сейчас таким ученым? Но прости, что я тебя покидаю. Тут какие-то евреи к тебе пришли. Я же пойду в гарем — у меня сорок четыре жены, но только восемь из них я действительно люблю. Эти восемь я убью своей рукой: не хочу, чтобы прежде, чем умереть, они раскрывали свои тела для любви берберов.
И тогда перед глазами Аарона впервые раскрылись тайные помещения гарема. Впервые увидел он такое сборище красивых женщин — женщин, которые должны были умереть через минуту и знали, что умрут. Видел, как они умирали: познал тайну звериного обличья изрезанных тел и еще большее звериное обличье тел, которые силятся хоть на миг отдалить миг смерти. Аарон умолял своих спасителей, чтобы они вместе с ним спасли и Ибн аль-Фаради. Оба отрицательно качали головами.
— Мы заботимся только о твоей жизни, — сказал один.
— Весь город знает, кто он такой, не поверят берберы, что это один из наших, — добавил второй.
Ибн аль-Фаради не подражал римлянам: убив восемь любимых жен, он не убил себя. Но, убиваемый берберами, он не целовал кровавых рук, не молил о жизни: земля могла быть шаром, хотя пророк Магомет учил иначе, по Кисмет неизбежно оставался собой даже на шарообразной земле.