Аарон ответил, что не понимает, как может Болеслав отправиться в Рим, ведя тяжелую оборонительную войну с королем Генрихом на рубежах своих владений.
— Пусть победит Генриха, пусть подошлет к нему убийц, как Генрих подослал их к Оттону! Пусть пройдет триумфальным походом от Польши через Саксонию, Франконию и королевство Италии, попирая гордыню германских князей. Если не сможет этого сделать, скажи ему, что тогда недостойна его кровь соединиться с кровью Оттонов и базилевсов!
Аарон долго вглядывался в пылающее лицо Рихезы. Наконец перевел глаза на склонившуюся над вышивкой Матильду. Глядя на ее лицо, еще более вытянутое, еще более греческое, чем лицо Оттона — на гордые дуги бровей и красивые узкие губы, так живо напоминающие покойного брата, — он вспомнил сокрушение императора на исповеди, как он ошибся, не отдав Матильду Болеславу. Оттон мертв, но остается вечно живым стремление его родовой крови соединиться с кровью Болеславовой! Не Матильда, так ее первородная — не с Болеславом, то хотя бы с его первородным!
— Благороднейшая госпожа! — обратился он к сестре Оттона. — Просвети посланца, что же он должен сказать, если Болеслав спросит: кто приказывает мне идти на Рим? Ведь патриций выслушивает приказы единственно августейшего императора римлян, а сейчас императора нет. Велите мне сказать, что императорская диадема должна украсить чело одного из твоих несовершеннолетних сынов, благороднейшая госпожа? Неужели для того лишь должен пойти Болеслав на Рим, чтобы своим победным мечом проложить дорогу твоему сыну — дорогу, которую преградили ему враги От-тонова наследия? Но которому из твоих сынов, княгиня? Герману?
Матильда подняла от шитья большие черные глаза. Они смотрели на Аарона с удивлением и признанием.
— Именно так и скажи, — начала она, но не успела произнести ничего больше, так как Рихеза бурно прервала ее.
— Нет, вовсе не так должен ты сказать, отче Аарон, — воскликнула она властно, — вовсе не так! Ведь Германа его родители давно поклялись посвятить служению отцу небесному; если он и будет когда-нибудь владеть Римом, то как наместник Петра, а не как наместник Христа, не как Цезарь Август! Остальные же мои братья еще совсем младенцы! Так почему же их детская головка должна быть увенчана диадемой, а не головка младенца, который должен появиться на свет через год?! Младенца, который по праву, как ни один другой, будет достоин владеть разноязычной империей! Ведь в нем будет кровь целых трех народов: греческая, германская и славянская. Тройственность этой крови сплотит воедино великолепное величие римское!
— О каком младенце ты говоришь, благородная госпожа Рихеза?
— О моем сыне.
— Но ведь он еще не родился!
— Но я же тебе сказала, что он может родиться через год, а может, и раньше! Пусть только поторопится Болеслав со своим первородным в Рим. Каждую ночь, босиком, на битом камне стоя на коленях, я горячо молюсь Оттону Чудесному, который занял в небесах место подле Христа, чтобы он ниспослал благословение господне на лоно племянницы своей… И пусть отверзнет это лоно сын Болеслава, и ты увидишь, отче Аарон, как быстро родится наследник Оттонова величия…
— Кощунствуешь, благородная госпожа Рихеза, моля душу императора, столь же несовершенную, как и все людские души, — строго сказал Аарон.
— Это ты кощунствуешь, монах! Не было и не будет души, озаренной большей святостью, нежели душа Оттона Чудесного! Кому же мне еще молиться? Чья поддержка у Христа сильнее, нежели просьба самого великолепного из Христовых наместников? Это ты грешишь, ты! И Болеслав тоже грешит: кощунственным промедлением! Давно должен быть в Риме, давно я должна взойти на ложе с его сыном! Патриций еще молод, еще сорока пяти ему нет, может еще лет двадцать твердо править империей, пока не подрастет новый Цезарь Август, его внук!
Аарон с трудом верил своим ушам. Вновь отвел он удивленный взгляд от Рихезы, вновь обратил его к Матильде. Вновь пристал к ней с немым вопросом — нет, не с вопросом, а с требованием, чтобы сейчас же, немедленно ответила, порождены ли слова ее дочери ее мыслями?! Неужели сестра Оттона действительно предназначает диадему только внуку, младенцу славянской крови, а не одному из сыновей?!
Но Матильда молчала. Не подняла глаз от вышивки.
Нелегкой была ночь у Аарона после этого разговора. И впрямь, Гихеза исполнена не меньшим чувством причастности к Риму, чем ее покойный дядя; как и он, она стыдилась и отказывалась от своего германского духа. С тех пор как в восемь лет увидела она мощные, возведенные римлянами Черные ворота в Трире, не переставала говорить о себе: «Я наследница могущественных мужей, которые умели возводить такие сооружения». Познакомившись с Аароном, она сразу сказала ему, что если чародей Сильвестр не очутился среди демонов в адском пламени, то потому лишь, что грехи чернокнижия пересилила добродетель любви к Оттону: правда, любви несовершенной, поскольку учитель тайных наук не сумел или не захотел вырвать Оттона из когтей демонов болезни и смерти.
Рихеза играла на арфе и цитре, бегло говорила по латыни, легко цитировала Вергилия и даже Марциала, чем удивляла и огорчала Аарона, и тем не менее заявила, что ни один из поэтов древности не достоин мыть ноги тому великому творцу, который заслужил себе бессмертную славу скорбным стихом, воспевающим кончину Оттона Чудесного. С чувством декламировала она: «Quis dabit aquam capiti? quis sucurret pauperi? quis dabit fontes oculis?».[Кто подаст воду главе? Кто поможет бедняку? Кто принесет слезы глазам? (лат.)] И плакала, восклицая словами поэта: «Vivo Ottone Tertio salus fuit populo. Plangat ignitus Oriens, crudus ploret Occidens».[При жизни Оттона Третьего благо было народу. Да скорбит огненный Восток, да восплачется грубый Запад (лат.).] Аарону стих этот казался примитивным, бедным, хотя он и признавал, что бьет из него сила искреннего отчаяния и боли, особенно в дистихе: «Plangat mundus, plangat Roma — lugeat Ecclesia»[Да скорбит мир, да скорбит Рим, да печалуется церковь (лат.).], но какой дурной ритм, какое убожество слов, какая варварская невежественность в оборотах! И почти никакой напевности! Смеялся над неумелым автором, но в душе с грустью признавал, что его и на такой стих не хватило, чтобы почтить память Сильвестра Второго…
Более того, именно воспоминание о Сильвестре Втором приводило его в состояние печали, когда он, ворочаясь с боку на бок, целую ночь размышлял над разговором с Матильдой и Рихезой. Эти женщины как будто не понимают, что они насильно нахлобучивают императорскую диадему на голову славянскому варвару! Ведь Болеслав не дурак, чтобы двадцать лет править империей от имени внука и ни на минуту не подумать, что, пока тот подрастет, он и сам сможет сменить своих серебряных орлов на золотых! А именно этого не хотел Сильвестр Второй, — явно не хотел — в этом он, Аарон, уверен. Разумеется, обе женщины правы: Аарон, который пробрался во время войны в Кордову, проберется и в Польшу! Но неприятно туда ехать. Правда, он увидит там Тимофея, от которого вот уже столько лет нет никаких известий. Неожиданное воспоминание о Тимофее только еще больше испортило настроение. Ведь тускуланец тоже отправился в Польшу, чтобы привести Болеслава в Рим. Не привел. Так что и Аарон наверняка не приведет. И при этом он вовсе не хочет его приводить, тогда как Тимофей этого хотел. Правда, Сильвестр Второй не открыл любимцу тайну своей мысли о судьбах империи после смерти Оттона, но вовсе не хотел видеть диадему на голове Болеслава — наверняка не хотел. Варвар, кажется даже не умеющий читать, неспособный двух слов связать по-латыни, должен стать августейшим императором римлян, соправителем Петра, мудрость которого вытекает единственно из учености?! И он, Аарон, должен способствовать этому унижению двойной — императорской и Петровой — столицы? Нет, никогда! А тут сестра и племянница Оттона принуждают его, чтобы способствовал…
Рано утром его призвали к архиепископу Гериберту. Он уже не ломал голову зачем: Гериберт не только был единодушен с принцессами, но более того — о чем Аарон давно догадывался, — ряд лет руководил воспитанием Рихезы, внушая ей любовь ко всему римскому и почитанию Оттона. Следуя к покоям архиепископа, Аарон подумал, что, может быть, сам замысел послать его к Болеславу возник не в головке юной Рихезы, а в голове бывшего архилоготета, канцлера объединенной империи, ведь Гериберт отлично знал патриция: он же сопровождал Оттона в его походе в Гнезно, принимал участие в самых тайных переговорах между императором и Болеславом.