— Сеньора, — сказал он, и ее улыбка стала отчетливей, но глаза по-прежнему были закрыты, и на веках мерцали капельки измороси. — Сеньора, дела пойдут на лад очень скоро.
— Да ну вас, — сказала она и засмеялась, разжав губы. — Зайдите в дом и поругайте его или расскажите что-нибудь смешное. Он сам себя наказывает, лежит в постели, смотрит на стенку. Даже не притворяется, что спит. И не болен он. Я ему говорила, будет ужасно, если вы позовете врача и выяснится, что он не болен. Тогда тебя выгонят, сказала я, и придется нам поселиться в каком-нибудь сарае, рулевой будке или собачьей конуре. Зайдите, попытайтесь — может, он помер, а может, с вами он захочет говорить. Кстати, там стоит бутылка.
Озябший от холода и сырости Ларсен не мог найти слов, чтобы объяснить женщине, как он ее любит, как странно и мучительно, что они, две родственные души, столько лет жили в разлуке и друг друга не знали. Он надел шляпу, сделал шаг к женщине, словно по чьему-то приказу, и чуть наклонил голову, прося о прощении.
Она отстранилась, Ларсен, осторожно ступая, поднялся по трем ступенькам, напоминавшим подножку кареты, зачем-то прикрепленную к стенке домика железной цепью. Он вошел в серую полутьму и, без труда ориентируясь, направился к кровати в углу.
Гальвес лежал лицом к дощатой стене, слышно было, как он дышит; Ларсен был уверен, что глаза у него открыты.
— Как дела? — неопределенно спросил, выждав минуту, Ларсен.
— Почему бы вам не убраться к черту? — ласково предложил Гальвес.
Ларсен подавил порыв негодования, которое, по его понятиям, ему полагалось чувствовать. Ногой подтянул табурет и, наклоняясь, чтобы сесть, заметил на столе бутылку. Она была почти полная, на этикетке виноград, колосья и перья. Он налил себе немного в жестяную кружку и сел, глядя на узкое плечо, прикрытое залатанной чистой простыней.
— Можете меня послать еще раз. Но я не уйду, потому что мне необходимо поговорить с вами. Коньяк дрянной, могу и вам налить.
Он снова отпил глоток и огляделся; ему подумалось, что домик был частью игры, что его выстроили и в нем поселились с одной лишь целью — создать место для сцен, которые нельзя разыгрывать на верфи.
— Мы накануне подъема, я уполномочен сообщить это вам. Еще несколько дней, и дело снова пойдет полным ходом. У нас будет не только разрешение, но также необходимые капиталы. Миллионы песо. Возможно, придется изменить название предприятия, добавить к фамилии Петруса еще какую-нибудь фамилию либо заменить ее любым названием, не фамилией. О задержанном жалованье, думаю, и говорить не стоит: новая дирекция признает свои долги и все выплатит. Ни Петрус, ни я не согласились бы на иное решение вопроса. Так что можете продолжать счет. Вы получите достаточно, чтобы привести в порядок свои дела и жить прилично, как вы заслуживаете. Но куда важнее другое — будущие оклады. И еще: жилые дома, которые предприятие намерено построить для своих служащих. Разумеется, никто вас не заставит жить там, но дома, без сомнения, будут очень удобные. Скоро я смогу показать вам проекты. По всем этим вопросам у меня есть твердое слово Петруса.
Никакого слова у него не было, что и говорить, была только эта неотвязная мания, это наваждение, которому он подчинялся и служил, была потребность продлить все это. В грязном, холодном домишке, где он попивал коньяк, не пьянея, рядом с управляющим-администратором, Ларсена охватил страх перед трезвым взглядом на будущее. Вне этого фарса, который он буквально принял как должность, не было ничего — только зима, старость, бесприютность, а там и сама смерть. Он готов был все отдать, чтобы Гальвес сел в кровати, осклабил зубы и начал пить из бутылки.
Все еще не сдаваясь, Ларсен стал говорить о себе, совершая плагиаты из монологов, которые он произносил в беседке на вилле Петруса. Он врал, рассказывая о своей встрече с комиссаром Валесом, о револьвере на столе, о негодующем плевке, как вдруг Гальвес вытянул ноги и, зевая, повернулся к нему.
— Почему бы вам не убраться к черту? — снова предложил он. — Завтра я выйду на работу.
Они оба рассмеялись, но не слишком бурно, предпочтя держаться тона серьезного. После чего долго молчали, не двигаясь с места, размышляя о жизни, как она есть. Собачки, недавно с ожесточением лаявшие, теперь затихли. Итак, Ларсен провел этот день с пользой — из вежливости и сочувствия он еще немного посидел, затем взял бутылку и поставил ее обратно на стол. Вышел он, не прощаясь — он боялся слов, не доверял им.
Во внезапно нахлынувшей темноте он, опять ощупью, спустился по трем ступенькам и вразвалку зашагал по безлюдному пустырю. Ни женщины, ни собак не было. Веселый ветер расчищал небо, и можно было не сомневаться, что к полуночи будут видны звезды.
САНТА-МАРИЯ-II
Последний рейсовый катер на юг от пристани «Верфь» отходил в 16.20 и прибывал в Санта-Марию около пяти.
Шел он так же медленно, как первый, утренний. Так вот и пойдет, причаливая к каждой пристани, чтобы оставить там яйца, бутыли, письма и приветствия, какой-нибудь невнятный выкрик, который долго будет вибрировать над пенящейся водой, прежде чем решится пристать к берегу. Но в пять часов, несмотря на плохую погоду, в Санта-Марии еще будет светло, и на пристани будут зеваки. А Ларсен не желал — особенно теперь, когда ехал просто так, когда поездка была лишь некой паузой без смысла, поступком без цели, — шагать по мостовой у пристани и по идущим прямо вверх улочкам, ища глазами взглядов удивленных, насмешливых или просто узнающих, сжав губы, тая в себе готовые вырваться оскорбления, лицемерно держа руку за пазухой и поглаживая пальцем курок, когда знаешь, что так и будешь его поглаживать с притворной яростью, что бы ни произошло.
«И вдобавок мне, возможно, не удастся увидеть Диаса Грея, возможно, он умер, а не то стоит где-нибудь в Колонии с фонарем в руке и ждет, когда какая-нибудь корова или деревенская баба соизволит выродить плаценту. Такой он дурень. И если я еду к нему, еду именно сегодня, в эту мерзкую погоду, когда ничто не помешало бы мне отложить поездку; если б не эта суеверная надежда, будто бесцельное, беспрестанное движение может утомить злую судьбу, то еду потому, что в нем больше, чем в ком-либо другом, есть то, что я впопыхах назвал дуростью».
Итак, Ларсен пошел по грязной улице, не клонясь под ветром, придерживая двумя пальцами шляпу, пошел от пристани «Верфь» к гостинице «Бельграно». Поднявшись в свою комнату, он оглядел себя в зеркале, решил, что надо побриться и переменить галстук. «От его небольшого спокойного лица как будто непрерывно что-то излучается, поди знай, какое тут колдовство. Так и хочется пожалеть его, похлопать по плечу, сказать „братец, Диас Грей“».
Он спустился, выпил с хозяином вермута и, облокотясь на стойку, обвел взглядом посетителей в зале, полном дыма, сырости, дурных запахов. Его внимание привлекли старик и двое парней в кожаных куртках и клеенчатых плащах: они сидели у окна и пили белое вино; у одного из парней периодически дергался рот и обнажались зубы, предплечьем он протирал стекло окна и при каждом таком судорожном движении рта улыбался друзьям и серым клубящимся сумеркам.
— Ну что можно нарыбачить в такую погоду? — сочувственно заметил Ларсен.
— Не думайте, — сказал хозяин. — Все зависит от течений. Порой, когда вода мутная, они без сил остаются, еле успевают вытаскивать рыбу.
Когда стрелки стоячих часов с написанной от руки на циферблате рекламой аперитива показали половину пятого, Ларсен хлопнул себя по лбу и опустил руку на стойку.
— Готт! — спохватился хозяин с салфеткой в руке. — Вы что-то забыли?
Ларсен покачал головой, потом стоически улыбнулся.
— А, ничего. У меня на этот вечер было назначено очень важное свидание в Санта-Марии. А последний катер уже ушел. Да, очень-очень важное свидание.
— Ага, понимаю, — сказал хозяин. — В полдень приходила Хосефина и сказала мне по секрету, что дон Херемиас прошлой ночью приехал в Санта-Марию. В полночь.