— Мы отправляемся к Рене, — говорит Лагос, похлопывая меня. — Он славный парень. Но хорошо бы вам еще раз позвонить Пепе. Извините меня за все, доктор, особенно за эти мелкие беспокойства…
Быть может, он шутит, шутил все время; в его глазах нет ничего, кроме дружелюбия и старческой печали. Я захожу в аптеку, улыбаюсь в телефон, осведомляюсь о месте нахождения сеньора Альбано. Прошлой ночью, после выстрела, Лагос, организуя отступление, сдерживая наш скептицизм и безразличие, превзошел самого себя, придумав за отгороженным столиком кафе условную фразу: «Нет ли у вас сеньора Альбано?», чтоб узнавать по телефону новости, которые будут стекаться к Пепе. Лишняя предосторожность, туше виртуоза. Сеньор Альбано («Нашел!» — протянув палец, крикнул Лагос, нагибаясь к нам с победоносным и таинственным видом) родился от этикетки на бутылке, которая стояла у нас на столе. Однако, звоня Пепе, я чувствую, что у меня растет интерес к невозможному присутствию сеньора Альбано в кабачке, к тени его облаченного в белый костюм тела на запачканном полу, к неслыханному голосу, искаженному неповоротливостью тяжелой челюсти, к приветственному жесту, к терпению и злорадству, которыми я наделяю его поступки.
Показавшись за стеклами часового магазина и отодвинув засов небольшой металлической двери, Рене впустил нас, одетый в шелковый серый халат с черными кругами. Пока мы, пригибаясь, входили, он взбежал по лестнице и гордо встретил нас на пороге своей квартиры, смеясь с обычной для него (это угадывалось) шутливой интонацией, снимая очки из кокетства или чтобы лучше нас видеть.
Теперь он быстро и легко движется, убирает с письменного стола бумаги и книги, не слушает шутки, повторяемой Англичанином, поводит плечами в ответ на извинения Лагоса.
— Располагайтесь, — говорит он, — делайте что хотите. Можете остаться на пару лет, буду только рад. Если, конечно, вы не поспешите убраться из Буэнос-Айреса… Кто это сделал? — спрашивает он с загорающимися внезапным волнением глазами.
— Фуэнте Овехуна, — отвечает Лагос.
— Я, — говорит Оскар; он наклоняется, заботливо ставит чемодан на пол, выпрямляется и пыхает трубкой. — Все это идиотство, игра. Я убью еще кого-нибудь и сдамся, а они могут скрыться.
Вы начинаете ходить между открытым окном и нишей, где стоит святой Христофор с младенцем Иисусом на плече, а мы садимся, тщательно выбираем места, по очереди их занимаем. Кожа кресла обдает меня усталостью, проникающей в поры; я смотрю на вас и думаю, что вы силитесь вернуть ту радость, то растворение в молчании и одиночестве, которое открылось вам в маскарадной лавке.
— Меня не интересуют доводы, — говорит Англичанин, — я не собираюсь их слушать. — Он кладет ногу на чемодан, бережно держит трубку в руке. — Мы не имеем права здесь находиться. И не вижу смысла. Если в спальне нет женщин, я иду переодеваться. Хочу умереть в мундире швейцарской гвардии. Рене известно про маскарадные костюмы?
— Можете остаться на два года, — повторяет Рене; он показывает мне чеканный профиль, худую щеку, высокий жесткий ежик волос. — Если вы беспокоитесь обо мне, я могу ничего не знать. У меня в гостях друзья, они устраивают здесь бал-маскарад.
Вы продолжаете рыскать туда и сюда, словно ведомая собственной улыбкой. Отдаваясь спинке кресла, отдаваясь усталости и сну, я решаю отказаться от мести, простить вас в честь этой вашей упорной охоты за поводом к счастью, этого решения верить, которое вы принимаете и поддерживаете в час, когда будущее можно рассчитать по минутам, когда все существующие положения кажутся безвыходными.
Англичанин встает, сгибается, чтобы взять чемодан, проходит в спальню за портьерами.
— Простите, — говорит Лагос, — но вы, мой дорогой друг, мне не отвечаете. Мне не кажется неуместным выяснить, когда именно вы это узнали. Предположим на минуту, что вся эта история соответствует истине.
— Пожалуйста, — говорит Рене; сидя на столе, он с улыбкой снимает и рассматривает очки; аскетическая тонкость губ скрадывает женственные линии его рта. — Все удивительно просто. Положа руку на сердце, я ничего не знал и не знаю. Разумеется, радио кричит об этом с утра, каждые четверть часа. Слушая радио, я могу вообразить все, что угодно, сделать свои умозаключения и унести их в могилу.
Он улыбается все так же насмешливо и ласково, притворяется, что озабочен прозрачностью своих очков.
— Кто вы, Рене? — спрашиваю я.
— Рене, — отвечает он, вскидывает плечи и беспомощно разводит руками.
— Он мой друг, — говорит Лагос. — И он не может представить себе, как я его люблю. Отлично, умозаключения. — На его лице нет ни нетерпения, ни усталости; может, все это неправда, мы еще находимся в гостинице у реки, и Англичанин никого не убил. — Логически неоспоримо. И мы, дорогой друг, клянемся уважать вашу тайну, ваше намеренное умолчание.
— Договорились, — отвечает Рене. — Но прошу вас согласиться на минуту с предположением, что это были вы и что я это знаю. Хотя бы ради разговора, пока Оуэн переоденется. Мы ведь играли с вами в шахматы, Лагос.
— Благодарю вас, что вы вспомнили; вы не очень сильный игрок, но вас следует отнести к самым изящным в мире. Итак, давайте предположим.
Теперь Лагос, сидящий на краю кресла, оказывается между мужем и вдовцом, между игривой учтивостью и неумолимым отчаянием. Вы ходите быстрее и решительнее; быть может, нет никаких проблем и достаточно выбрать между святым Христофором и дневным светом в окне или не выбирать вовсе.
— Алебардщик, — говорит Англичанин, вернувшись, садится, берет спички для своей трубки. Мы стараемся не удивляться его превращению, благодарны ему за то, что он был первым. Чтобы избавиться от легкого испуга при виде этого человека, который развалился в кресле, поглаживает парик и вытянутой горизонтально рукой опирается на орудие странной формы, обернутое серебристой бумагой, я смотрю на ваши лодыжки.
— Хорошо и даже совершенно, — говорит Рене. — Но сегодня карнавал кончается. Завтра, как только взойдет солнце, вы в своих масках не сможете сделать ни шагу. Таким образом, сутки потеряны; могу повторить, что употребил бы их на то, чтобы приблизиться к границе.
— Именно, — говорит Лагос. — Не только вы, это сделал бы каждый. — Он чуть слышно постукивает концами пальцев по ручке кресла, подается туловищем к Рене, но не так быстро, чтобы я не успел понять, прежде чем он завершил движение, что это ложь. — В полиции будут думать то же самое; люди с «маузерами» на дорогах, проверка автомобилей и поездов… Не очевидно ли? В эту минуту они ждут нас на всех границах. Но кого они ждут? — Он поворачивается к месту, которое занимаю я, но я знаю, что говорит он исключительно для вас, для того, чтобы походя вливать в ваши уши убеждение, что слово «завтра» еще сохраняет смысл и что сам он бесконечно сильнее своего возраста. — Предположим, у них есть, должно быть описание нашей внешности. Но встретится им когда-нибудь хоть кто-нибудь похожий на этого алебардщика, на короля, в которого превращусь я!
— Да, — грустно бормочет Рене, — понимаю.
— Все это, дорогой друг, в широких пределах первоначального предположения, — говорит Лагос, поднимаясь на ноги. Он улыбается, быстрыми шажками приближается к столу, сжимает плечо Рене. — Бедный друг мой, несчастье бывает внезапное, яростное, краткое, а бывает и другое — серое, ежедневное, и ему не видно конца. Это ваше. Дорогой друг. Настал мой черед, я стану королем. — Он задерживается у портьеры спальни; чувствую, он подозревает, что позади него остаются страх и недоверие. — Если бы я руководил отступлением… Конечно, карнавал кончается. Но я обеспечил бы сутки абсолютной безопасности, укрепил моральный дух своей армии и в выигранное таким образом время организовал бросок к границе.
— Это тоже верно, — говорит Рене, но Лагосу мало, он с улыбкой возвращается к середине комнаты, как бы случайно сталкивается с вами и слегка прижимает вас к груди.
— Я король, — говорит Лагос, стоя у стола. — Вас не затруднит проводить меня? — Он кланяется, сдвигает каблуки и входит в спальню вместе с Рене.